Лёд - Яцек Дукай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я-оно прижалось лбом к холодному стеклу.
— Я размышлял над этим. Спустить… Немножко так, а немножко — и нет. Видите ли, доктор, ведь это не так, как в вашей оптической игрушке, в интерферографе: либо нитка бус, и тогда Лето, либо всего две точки — и тогда Зима. Возможно, на сам свет оно так и действует. Возможно, все неожиданно меняется, начиная с какой-то предельной концентрации, давления тьмечи. Но здесь… есть ступени, градация. Меньше Лета, больше Зимы. Вкачаешь чуточку тьмечи, и еще немножко — будем мы, словно те зимовники из городов лютов — а еще чуточку — как лютовчики из Сибири — а еще капельку — словно мартыновцы-самозамораживатели — и еще, еще, еще, один черный кристалл за другим — сколько нужно, чтобы видеть мир так, как видят его люты?
— Как видит его ваш отец.
Глядело на далекие огни, на доктора не смотрело. Два отражения в темном стекле; если продолжить линии их взглядов — где пересекутся: на стекле, или же там, над Азией? Стереометрия, наука о душе.
— Замороженный.
— Вы так говорили.
— Так мне говорят.
— И вы к нему едете…
— Зачем? — Я-оно рассмеялось. — Неприкаянный вьюнош. Но, что правда, то правда, мы уже так близко к Стране Лютов… Зачем я к нему еду? Господин доктор…
— Да?
— Ваши машины… Этот насос тьмечи, оружие против лютов… Ведь в Иркутске, поначалу, вам нужно будет провести эксперименты — эксперименты на людях…
— Не думаете ли вы, случаем, самому…
— Нет! Его. Выкачать из него тьмечь, вытянуть из него Лёд… — Закрыло глаза, прижимая щеку к окну. — Выкачать из него это все, всю единоправду, всю Зиму. Можно ли его вообще спасти? Мне не позволят, люди Императора хотят его использовать, но вы ведь тоже работаете на Николая, и я не могу от вас требовать…
— Конечно же, я помогу, друг мой.
Он подал яблоко. Ело молча, сок стекал на подбородок. Длук-длук-длук-ДЛУК, и быстрый вальсок. Луна поднималась над огнями, Луна просвечивала два отражения на широком окне, золотой империал над седым локоном у виска Николы Теслы.
Прибежала запыхавшаяся Кристина, схватила Николу за руку, закрутила им туда-сюда, и давай тянуть старика танцевать.
Отвернувшись, приглядывалось ко всему этому не без симпатии.
— А вы! — воскликнула девушка. — Ну, чего вы так стоите! Она ведь вас ждет! Ах, ножка, ну да, несчастная, нехорошая ножка, что за несчастье, только кто просил вас бросаться из поезда? — Она расхохоталась и упала прямо в объятия капитана Насбольдта. Дитмар Клаусович обменялся взглядами с добродушно озабоченным Теслой. Mademoiselle Филипов, надув губки, начала играться блестящими наградами и пуговками на груди морского волка.
Я-оно вышло в каминный зал. В танцах как раз был перерыв. Панна Мукляновичувна стояла за пианино. Повернувшись в профиль, она разговаривала с фрау Блютфельд над головой наслаждавшегося вином месье Верусса. Протолкалось между пассажирами, постукивая тросточкой. На сей раз панна Елена выбрала совсем другое платье: голубое, из марикена[181], от лифа и вниз все складчатое, с темно-синими аппликациями, а корсет был высоким, поднимающим бюст в отважном decolletage[182], над которым была уже только черная бархотка на белой шее, ведь плечи тоже были полностью открытыми, если не считать легкого, словно вуаль cache-nez[183]. Вдобавок девушка впервые распустила волосы; они спадали черной волной на шаль и на плечи. Теми же самыми остались лишь подрисовка глаз и губ: цыганский уголь и рябиновый кармин.
Возможно, болезнь придавала ее коже этот алебастровый цвет? Или же все вместе — и волосы, и maquillage[184], и платье, и ее таинственная улыбка — все было родом из жаркого воображения дочки дубильщика кож с Повисля…?
Эта прямая спина со сведенными лопатками, сам способ держать плечи под углом к туловищу — они отличают девушку, формируемую в корсете с самого детства. Но, конечно же, и в этом какое-то время можно обманывать, сознательным усилием воли навязывая себе болезненную позу. Дама истинная, дама фальшивая — не узнаешь.
— Mademoiselle, puis-je vous invited[185]
Хоть сотню лет пересматривай это мгновение, не заметишь на лице панны Мукляновичувны хоть малейшего признака замешательства.
— Господин Бенедикт умеет танцевать.
— Не слишком.
Она приподняла бровь.
Я-оно засмеялось.
— Ну разве не прекрасно складывается? Моя нога. — Хлопнуло себя по бедру. — Станцуем — раз в жизни могу не беспокоиться: никто не узнает, что танцевать не умею.
— За исключением вашей несчастной партнерши.
— Тут панна может не бояться, буду топтать собственные ноги.
— Ах, в таком случае — с превеликим удовольствием.
Она подала руку в кружевной перчатке.
— Monsieur Верусс!
Журналист отставил рюмку, театрально вздохнул.
— Souvent femme varie, bien fol qui s'y fie[186].
Он ударил по клавишам, правадник потянул смычком.
— Каробочка? Веди, соколушка.
Русскую мелодию пассажиры встретили аплодисментами. Сразу же пары образовали двойной ряд, пару шагов туда, пару шагов сюда, трудно ошибиться в столь организованном танце; панна Елена повернулась вместе с остальными женщинами, три шага назад, хлопок, поворот, взять за руки, теперь на мгновение с ней лицом к лицу, дыхание к дыханию — но тут же разворачиваешься на месте и становишься перед другой партнершей. Каробочка! Разминулось с панной Еленой, она язвительно рассмеялась. Люстра раскачивалась над головами, вагон ходил под ногами, нога болела.
Под конец танцоры очутились в тех же самых парах, что и сначала. Елена сделала книксен, поправила шаль и снова рассмеялась.
— Мне казалось, что вы будете довольны! Достаточно делать то, что и все остальные. Опять же, у вас не было возможности оттоптать кому-либо нот.
— Вы все это заранее спланировали!
— Откуда же мне было знать, что вы танцевать не умеете?
Склонившись, поцеловало ей руку.
— Быть может, хотя бы вальс-хромоножку[187]…
Елена что-то шепнула Веруссу. Встав прямо, она подняла руки, охватило ее неуверенно. Она поправила положение руки на спине, сдула с лица черный локон и шельмовски подмигнула.
— Что же, пан Бенедикт, держитесь…
Раз-два-три. После первого оборота, когда передвинулось перед князем и княгиней Блуцкими, в сторону галереи, глянуло над плечом панны Елены. Смотрели? Смотрели. Смотрели все, но — это был танец! Кто танцует, пока в танце — остается рабом танца, разрешено то, что запрещено, прилично то, что неприлично, прощается непростительное, разве не этому, в первую очередь, танец служит?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});