Счастливчик Пер - Генрик Понтоппидан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она относилась к нему почти по-матерински, и Пер безропотно позволял обращаться с собой, как с маленьким своенравным мальчуганом, которому она — снисходительная мамаша — спускает все шалости.
Пер легко втянулся в круг их домашних дел и забот. Он очень скоро убедился, что здесь царствует единственный и неограниченный повелитель — сам пастор. Не то чтобы его можно было назвать семейным деспотом, отнюдь нет. Он царствовал в силу неоспоримого превосходства, благодаря которому взял под опеку своих присных, не тратя при этом ни лишней энергии, ни лишних слов. Все это очень напоминало Перу его отца и отношение того к матери и к детям. Многое здесь вызывало в памяти родительский дом, как ни разнился самый тон и уклад жизни. Однажды, приехав к Бломбергам, он заметил, что все чем-то расстроены. Тесть отсиживался у себя в кабинете; Ингер и маменька с торжественными лицами восседали в гостиной за рукодельем; младшие тихо и как-то нерешительно возились в столовой. Когда они остались вдвоем, Ингер рассказала Перу, что одного из ее братьев, двенадцатилетнего Нильса, уличили во лжи, и хотя отец располагал явными доказательствами того, что Нильс солгал, Нильс тем не менее упрямо отрицал свою вину. Тогда отец созвал всех детей и произнес волнующую проповедь, после чего маленький грешник, обливаясь слезами, во всем сознался. Теперь он заперт в комнате для гостей, и ему запрещено выходить со двора до конца рождественских каникул.
Пер выслушал ее не без некоторого смущения: он до сих пор не забыл подобную же сцену в своем родительском доме, за обедом, когда обнаружилось, что он воровал яблоки. Воспоминания об этой гадкой сцене омрачили все его детство, и сейчас, когда он думал о ней, в голове у него поднималась дикая сумятица — отголосок испытанного тогда чувства протеста и жажды мести. Поэтому он сразу попытался переменить тему и очень обрадовался, когда вернулась мать Ингер и разговор принял другое направление.
Отношения с тещей тоже мало-помалу наладились. Ради Ингер Пер всячески старался победить ее неприязнь и преуспел в этом. Он заметил, что она очень любит, когда ее развлекают во время шитья, например, читают вслух какую-нибудь книгу. Поэтому он ежедневно после обеда прочитывал целые главы из просветительных романов, весьма популярных в этом доме, и, хотя само чтение не доставляло ему никакого удовольствия, он постепенно привык и стал даже находить приятными эти тихие часы, когда голос его перемежался лишь шуршанием ниток да успокоительным потрескиванием дров.
На другой день после крещения Пер уехал в Копенгаген. Он и так слишком надолго забросил работу, да вдобавок болезнь гофегермейстера оказалась гораздо серьезнее, чем предполагали, и неожиданно приняла очень дурной оборот. Последний день он целиком провел у Бломбергов. Ингер на прощанье — первый раз за все время — очень разволновалась, на глазах у нее выступили слезы, и она долго-долго сжимала руку Пера, словно боясь выпустить ее из своих рук. Когда он отъезжал, тесть, теща и все маленькие братья и сестры Ингер высыпали на крыльцо и махали платками, пока не скрылся из виду. А Ингер перешла в сад, взобралась на нижнюю перекладину забора и долго еще махала оттуда.
И все же Пер был несколько разочарован. До самой последней минуты он надеялся, что Ингер попросит у родителей разрешения проводить его до станции, чтобы им хоть немножко побыть вдвоем. Правда, погода была холодная и ветреная, но все же его удивило, что Ингер даже в голову не пришла эта мысль. Забившись в угол кареты и глядя на незанятое место возле себя, он невольно вспомнил Якобу, вспомнил, как она в одном из писем поведала ему о своей тоске. «Я рада бы трижды объехать вокруг света, чтобы пробыть с тобой одну-единственную минуту»,— писала она. Тогда эти слова показались ему напыщенными и истерическими. Теперь, когда он сам полюбил, он их понял.
Через полчаса впереди показались станционные постройки, потом промелькнул маленький домик, в котором гофегермейстерша намеревалась свить гнездышко для их любви. Домик стоял в стороне от дороги, у подножья холма. Он был выстроен в дачном стиле и окружен очень неплохим садом. Даже теперь, среди зимы, обнаженные деревья придавали домику очень уютный и располагающий вид. Мысли Пера невольно настроились на торжественный лад. Возможно ли, что он, от кого отступились все добрые духи, когда-нибудь будет сидеть возле этих, ничем сейчас не занавешенных окон, а рядом с ним будет Ингер, и силы добра, против которых он так неразумно грешил, будут охранять его покой? Возможно ли, что однажды в пустынном и заброшенном сейчас саду прозвучит смех или плач его детей? А на холме позади дома — да, именно на холме — он построит опытную мельницу, и в один прекрасный день, быть может, возвестит миру о великой победе.
Растроганный, он улыбнулся своим мыслям и подумал, что бог не только грозный судия, который жестоко, даже беспощадно карает отступников, но и милосердный отец, который по-царски награждает праведных.
Когда поезд отошел от станции, Пер обнаружил, что вместе с ним в купе сидит седенький старичок. В старичке он без труда узнал пастора, приезжавшего к Бломбергам с рождественским визитом, как раз перед тем, как состоялась его помолвка. Пастор был бодрый и словоохотливый господин, он тоже узнал Пера, и разговорились они как нельзя лучше.
— Вы ведь, кажется, сын покойного Иоганна Сидениуса, не так ли? С отцом вашим я был мало знаком, он не очень-то жаловал своих коллег и предпочитал всему на свете уединение, зато матушку вашу я в молодости знал очень даже хорошо. Мы с ней родились и выросли в одном городе, мы оба из Вайле и почти однолетки. Вы, между прочим, весьма на нее похожи. Я, еще когда встретил вас у наших милых Бломбергов, все думал, кого это вы мне напоминаете. Но у меня вылетела из памяти девичья фамилия вашей матушки. А потом сообразил, что у вас торсеновское лицо. Когда я гляжу на вас, я словно вижу перед собой вашего дедушку. Да, вы ведь его, наверно, не знали. Чудесный был человек, веселый такой, жизнерадостный до последнего вздоха и всегда живо интересовался тем, что творится на белом свете. Его гостеприимный дом был сущей благодатью для нашего маленького городка, а ваша матушка была душой невинных развлечений местной молодежи. Ах, счастливое время, счастливое время! Помню, как-то на рождественские каникулы один землевладелец, живший довольно-таки далеко от нашего городка, давал костюмированный бал. Всю молодежь туда пригласили, радость была неописуемая. И надо же так случиться, что к концу дня разыгралась страшная буря. Такая поднялась метель, никто не осмеливался и носа из дому высунуть. Огорчились все ужасно. И вот сидим мы это и горюем, и вдруг с улицы доносится звон колокольчиков, скрип полозьев, щелканье кнута.
Бросаемся к окнам — и кого же мы видим? Кого же; как не Кристину Торсен? Она преспокойно собирается на бал и слышать не хочет о том, чтобы отсиживаться дома. А под конец вообще заявляет, что, если никто ее не повезет, она пойдет пешком, прямо в своих атласных туфельках. Ну, тут уж все расхрабрились, и это рискованное предприятие очень удачно закончилось: повеселились мы на славу.
— Простите, — смущенно прервал его Пер, — но вы, вероятно, ошибаетесь. Это не могла быть моя мать.
— Значит, вы не сын покойного Иоганна Сидениуса?
— Сын.
— А вашу матушку звали Кристина, и она была дочерью уездного лекаря Эберхарда Торсена из Вайле?
— Да.
— Тогда я не ошибаюсь.
— Может, это была сестра моей матери?
— Ах, вы про бедняжку Сигне? Помню, помню! Только она была очень слабенькая и рано умерла. Зато ваша матушка была воплощение здоровья; цветущая, невысокого роста, но стройная и миловидная. Или возьмите другой случай. Однажды летом мы, молодежь, устроили, как мы тогда это называли, пикник в складчину. Наняли три открытых экипажа и поехали в лес, километров за двадцать от города. Лес принадлежал одному барону, и этот барон, не помню уж почему, был не в ладах с местным населением. Он на все входы и выходы велел прибить большие плакаты с длинным перечнем правил, которые следует соблюдать в лесу. Плакаты висели повсюду, хотя лес был огромный, а сам барон жил далеко. Запрещалось сходить с отмеченных вехами тропинок, запрещалось громко кричать и затевать шумные игры, чтобы не спугнуть дичь, а строже всего запрещалось устраивать в лесу привалы и закусывать. Именно эти плакаты восстанавливали людей против барона, и мы решили из одного лишь упрямства поступить по-своему. Мы расположились на полянке среди леса, достали корзины с провизией, кофейную мельницу — словом, устроились отлично. И вдруг у всех кусок застрял в горле: прямо перед собой мы увидели двух человек — барона и лесничего. Молва утверждала, что барон страшный грубиян, да и вид его мог напугать кого угодно. Он был большой, грузный, а лицо багровое, как у индюка. Что тут делать — никто не знал. Перепугались все до смерти. И вдруг ваша матушка встает, наливает чашку кофе, берет ее в руки и шагает прямо по траве к барону. Как сейчас вижу ее перед собой. На ней было сиреневое летнее платье и большая соломенная шляпа с цветами. Она была так прелестна и шла такой легкой походкой, что на нее было приятно посмотреть. Она сделала книксен и с лукавой улыбкой попросила барона оказать нам честь и разделить нашу трапезу. И барон не устоял. Вообще-то он был добрейший человек, и дело кончилось тем, что он пригласил нас всех погостить на обратном пути у него в замке и отведать его шампанского. Этот день уж никто из нас не мог позабыть. Ваша матушка никогда вам об этом не рассказывала?