Слово и дело. Книга 2. «Мои любезные конфиденты» - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый, кто разругал Лажечникова за этот роман, был Александр Пушкин, который изучал труды Соймонова, знал Тредиаковского, уважал конфидентов Волынского. Пушкин сразу же по выходе книги честно заявил Лажечникову, что история в романе искажена до неузнаваемости:
«…истина историческая, в нем не соблюдена, и это со временем, когда дело Волынского будет обнародовано, конечно, повредит вашему созданию».
Артемий Петрович представлен в романе идеальным рыцарем добра, что в корне неверно. Волынского нельзя приукрашивать! Советский академик Юрий Готье указывал грубо, но справедливо, что в этом человеке «отлично уживаются отъявленный взяточник, не уступавший лучшим тогдашним образцам этого рода, и искренний патриот, мечтавший о благе своей родины». Лажечников все изъяны Волынского прикрыл флером уникального благородства. Сильному искажению под пером Лажечникова подвергся и отвратный образ императрицы, которую автор нарядил в ангельские одежды. По роману выходит, что Анна Иоанновна — добрейшая душа, но она, бедняжка, постоянно болеет от забот государственных и только потому не может замечать вандализмов своего фаворита. Но вот нашелся такой герой, как Волынский, принес к престолу правдуматку, царица от этого еще больше занемогла, а Бирон воспользовался ее хворобой, и, пока она там болела, Волынского с конфидентами уже казнили. Как говорится, императрица отсутствует в злодействе «по уважительным причинам».
Имена конфидентов в романе сознательно затемнены анаграммами: Щухров — Хрущев, Перокин — Еропкин, СуминКупшин — Мусин-Пушкин, Зуда — де ла Суда.
Можно встретить в романе и «пиковую даму», которая явилась к Лажечникову из… повести Пушкина. А кто желает познакомиться с отцом А. И. Герцена, тот пусть прочтет страницы, посвященные Хрущеву — Щухрову, — здесь Лажечников отобразил Ивана Алексеевича Яковлева с его тремя польскими собачками, с халатом на мерлушке, с красной шапочкой на темени, помешивающего в камине дровишки… Все это из александровской эпохи Лажечников опрокинул на сто лет назад-в другую эпоху!
Белинский отметил «Ледяной дом» обширной рецензией. «Самым лучшим лицом в романе» Белинский признал молдаванскую княжну Мариорипу, любовницу Волынского. Белинский пропел ей восторженный дифирамб: «…дитя пламенного юга, дочь цыганки, питомица гарема, дивный цветок востока, расцветший для неги, упоения чувств и перенесенный на хладный север…» Конечно, все это было бы очень хорошо, если бы такая цыганская дочь когда-либо существовала! Но дело в том, что никакой Мариорицы и в помине не бывало. Она, чтобы читателю не было скучно, поселилась в «Ледяном доме», придя в Россию оттуда же, откуда и многие иные детали, — из Вальтера Скотта!
Но особенно обидно за образ Тредиаковского… Жаль, если наш советский читатель воспримет поэта таким, каким он изображен в романе. Пушкин ставил Тредиаковского в русской поэзии гораздо выше Ломоносова и Сумарокова, он был зачинателем всей русской поэзии. Это был замечательный человек своего века, преданный забвению еще при жизни, осмеянный при дворе и умерший в нищете, до последнего вздоха трудясь на благо русской словесности…
Вот как Лажечников описывал Тредиаковского:
«О! По самодовольству, глубоко протоптавшему на лице слово „педант“! — по этой бандероле, развевающейся на лбу каждого бездарного труженика учености, по бородавке на щеке вы угадали бы сейчас будущего профессора элоквенции Василия Кирилловича Тредиаковского. Он нес огромный фолиант под мышкой. И тут разгадать нетрудно, что он нес, — то, что составляло с ним: я и он, он и я Монтеня, свое имя, свою славу, шумящую над вами совиными крылами, как скоро это имя произносишь, власяницу бездарности, вериги для терпения, орудие насмешки для всех возрастов, для глупца и умного. Одним словом, он нес „Тилемахиду“…»
Сразу же выбросим отсюда «Тилемахиду», которую поэт никак не мог нести под мышкой, ибо эта поэма в ту пору еще не была им написана. Под пером Лажечникова поэт превратился в полуидиота, бездарного педанта, забитого и жалкого, который заранее обречен на унижение и тумаки. А между тем, как писал Н. И. Новиков, «сей муж был великого разума, многого учения, обширного знания и беспримерного трудолюбия… Полезными своими трудами приобрел себе славу бессмертную!» И первым, кто вступился за честь поэта, был опять-таки Пушкин: «За Василия Тредиаковского, признаюсь, я готов с вами поспорить. Вы, — писал он автору, — оскорбляете человека, достойного во многих отношениях уважения и благодарности нашей. В деле же Волынского играет он лицо мученика…» В тон Пушкину позже вторил Белинский: «Бедный Тредиаковский! тебя до сих пор едят писаки и не нарадуются досыта, что в твоем лице нещадно бито было оплеухами и палками достоинство литератора, ученого и поэта!»
Во время работы над романом я-по долгу своего ремесла — обязан был вчитываться в стихи Тредиаковского. Не скажу, чтобы это занятие было праздничным.
Иной раз приходилось продираться через столкновение кратких взрывчатых слов, не всегда понятных. Но порою словно открылось чудесное окно, и тогда я пил чистый ветер истинной поэзии и гармонии, каким могли бы позавидовать и современные мне поэты… Тредиаковский был кристально прозрачен для людей века XVIII, которые не спотыкались на чтении его стихов, которым был понятен язык поэта — язык их времени, язык «разодрания» кондиций, язык пожаров Бахчисарая и Хотина, язык курьезных свадеб и потешных маскарадов. Все несчастье Тредиаковского в том, что он был только творцом, но не сумел быть бойцом за права писателя, какими стали позже Ломоносов, Сумароков, Державин… Тредиаковский одновременно и прост, и сложен, как Маяковский, от него и тянется заманчивая тропинка русской поэзии, уводящая нас в трепетные гущи блоковских очарований!
Лажечников же, вольно или невольно развил в своем романе тему презрения к поэту, начало которому положила императрица Екатерина II. Как доказал Юрий Тынянов она боялась В «Тилемахиде» не слога поэтического, а политического смысла поэмы, бьющего прямо в нее, как в мать российского Гамлета. На шутейных куртагах в Эрмитаже Екатерина, издеваясь над поэтом, заставляла провинившихся вельмож или выпить стакан воды или прочесть в наказание строфу из «Тилемахиды». Традиция презрения к Тредиаковскому была утверждена авторитетом Лажечникова, этим узаконенным презрением русская публика приобрела себе право не читать его стихов.
Но, как бы то ни было, роман «Ледяной дом» в русской публике встречен был хорошо. Не одно поколение судило (и продолжает судить) об эпохе Анны Кровавой именно по Лажечникову. Антиисторический роман, благодаря интересу к нему читателей, все же имел прогрессивное значение. Кстати, того же добивался и либеральный автор, который строки Рылеева хотел проставить эпиграфом к своему роману. Но Рылеев в глазах Николая I был преступен так же, как был преступен Волынский в глазах Анны Кровавой, и цензура этот эпиграф сняла. Зато комплименты николаевскому режиму остались…
Очень прощу читателя не подозревать меня в соперничестве с Лажечниковым.
Здесь я не внес ничего нового в критическое отношение к его роману. Все это сказано задолго до меня! Примерно так же пишут и солидные историки — авторы предисловий к советским изданиям «Ледяного дома».
Забытый памятник
Среди множества улиц Петербурга — Петрограда — Ленинграда есть одна — улица-ветеран, которая в череде бурных изменений, вот уже более 200 лет (!), сумела сохранить свое историческое название. Это переулок Волынского.
Дом А-П. Волынского стоял примерно на месте нынешнего ДЛТ, от него же к Мойке и тянулся переулок. Но памятник Волынскому следует искать в другом месте города…
Не все ленинградцы знают, что в их городе находится памятник Волынскому. И немудрено — надгробие это совсем затерялось среди величия славных монументов прошлого… Ищите его на Выборгской стороне! Памятник стоит напротив улицы Братства, возле стен древнего храма Сампсония, а за ним шумит парк, посаженный нашими отцами, когда они были молоды. На пьедестале еще можно разглядеть факелы, олицетворяющие неугасимую правду, они обвиты оливковой ветвью — символом примирения нового с прошлым. Муза истории, божественная и мудрая Клио, держит в руках развернутый свиток, на котором отчеканены слова декабриста Рылеева:
И пусть падет! Но будет живВ сердцах и памяти народной…
Пройдем же за ограду, читатель, где при вратах храма опочил прах российских патриотов. Постоим над могилою, отрешаясь от звонков трамваев и шуршания шин по асфальту. Итак, снова век осьмнадцатый. Опять леса, костры, жуть. Синие вьюги клубятся над несчастной Россией, замело снегом Петербург… Елизавета Петровна вызволила из монастырей и тюрьмы дочерей и сына Волынского.