Санкт-Петербург. Автобиография - Марина Федотова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1897 г. бывший петербургский градоначальник фон Валь составил доклад на высочайшее имя об опасности в центре города громадного сборища народа во время устраиваемых на Марсовом поле гуляний и внес предложение перенести эти гулянья на Семеновский плац. Это решение определило дальнейшую судьбу балаганов. Они всего год просуществовали на неудобном, грязном и находящемся в стороне от центра новом месте и тихо скончались.
Народившееся в это время Попечительство о народной трезвости, руководимое принцем Ольденбургским, делало тщетные попытки заменить балаганы более благопристойными и поучительными зрелищами и увеселениями, но ни льготы, ни высокое покровительство, которыми пользовалось Попечительство, не помогли делу возрождения истинных народных гуляний. Суррогат, подсунутый Попечительством, не привлек тех слоев населения и не вызвал тех переживаний, какие так ярко выдвигало до того Марсово поле – бесследно исчезли непосредственность, наивность и искреннее веселье. Не помогло и то, что заведующим театральною частью Попечительства был приглашен А. Я. Алексеев. Ему пришлось считаться с директивами, исходившими свыше, и вся обстановка, в которой протекала работа, совершенно изменяла условия, благоприятствовавшие непосредственному веселью народа и дававшие полную свободу выбирать развлечения по вкусу и вровень с пониманием. Излагая свои воспоминания, я старался по мере возможности быть беспристрастным докладчиком того, чего свидетелем, а затем в некотором роде соучастником мне довелось быть, я воздержался от всяких выводов и умозаключений.
Возможно ли воскресить в полном объеме то, что было, сомневаюсь, но думается мне, что, если бы это было возможно, то, несмотря на то что много воды за этот срок утекло, былое веселье воскресло бы, и народ повалил бы хоть на миг отдохнуть душой и оторваться от повседневных тягостей жизни.
Праздники начала 1910-х годов и балаганы были «лебединой песней» старого Петербурга. А. Н. Бенуа вспоминал:
Я шел откуда-то с Литейной, шлепая по синим, отражавшим ясное небо, лужам, борясь с ветром и пропекаемый свирепо гревшим солнцем. Подходя к Летнему саду, я с особой живостью вспомнил пасхальные гулянья былого времени, отличавшиеся от масленичных лишь отсутствием снега, веек и блинов, но в «декоративном» и в «разгульном» смысле совершенно родственные масленичным. Мне вдруг почудилось, что я перелистнул назад лет 40 в книге моей жизни и что, подойдя к углу, я вот-вот увижу на «лугу» деревянные, пестро размалеванные сараи, кручение качелей и веселую толпу – самую причудливую смесь щеголей, пьяных мастеровых, мужиков, гимназистов, правоведов и главное украшение гулянья – офицеров и солдат в тогдашних их великолепных мундирах.
И тут-то какая-то частица этого ожидаемого видения предстала передо мной с жутко фантастичной реальностью. У перил моста через Лебяжью Канаву, недалеко от кучки, уныло ожидавшей очереди в переполненный трамвай, стоял, прислонившись к тумбе, «выходец с того света» – выходец с того самого света, который мне только что померещился. Это был солдат времен Александра II с баками, с усами, в фуражке, с козырьком французского образца, в полной парадной форме, с красной грудью, увешанной медалями и крестами. Где, в какой богадельне, в каких подвалах сохранилась эта жуткая мумия, этот живой памятник отмершей эпохи, ныне, очевидно из горькой нужды, выползшая из своей норы на яркий свет Божий, на котором и его «музейный» наряд, и его пожелтевшие от старости и нищеты волосы – казались особенно поблекшими и неправдоподобными?
Несомненно, старик пришел сюда, вспоминая о былом и ничего не зная о том, что за эти годы произошло. Он думал, что на Пасху петербургские «господа» по-прежнему гуляют на Царицыном лугу и что здесь ему перепадет под пьяную руку не один двугривенный. Вместо того только кучка унылой «очереди», какие-то шныряющие мимо обозленные люди, какие-то оборванцы в серых мешках, в которых ветеран ни за что не узнал бы своих товарищей по оружию, вместо массы извозчиков и собственных экипажей лишь скользящие с шипением вагоны и громыхающие грузовики! Наконец, вместо «киатеров» и «качелей» пустая площадь с кладбищем посреди. Я попробовал заговорить с инвалидом, но он, морщась от солнца, как будто даже не замечал, что к нему обращаются, а когда я ему всунул в кулак какой-то грош, он даже не поблагодарил, не выходя из своего оцепенения.
На следующий день я снова проходил у этого места, но старика уже не было. Совершенно для меня несомненно, что, дотащившись в темноте до своей норы, он должен был повалиться в изнеможении на солому и, не отдавая себе полного отчета в том, что он пережил и что видел, тут же скончаться от воспринятой тоски...
Впрочем, да не подумают, что этим рассказом я хотел изобразить какую-либо аллегорию. Привожу его только потому, что тогда же, под свежим впечатлением, я дал себе слово присовокупить его к моим воспоминаниям. И теперь каждый раз, когда я подхожу к этому месту у Лебяжьей Канавы, я вспоминаю скорбную фигуру солдата-призрака, и почему-то мне становится в эту минуту жаль не только этого старика, но и самого себя и всего нашего старого, блестящего, «любезного» и грандиозного, щедрого на развлечения, гармоничного во всех проявлениях своей жизни С.-Петербурга, подмененного в фатальный 1914 г. под бряцание войны унылым Петроградом.
Умирающий Петербург, 1914 год
Андрей Белый
Былой Петербург отмирал. Еще в 1910 году И. Ф. Анненский пророчески писал:
Только камни нам дал чародей,Да Неву буро-желтого цвета,Да пустыни немых площадей,Где казнили людей до рассвета.
А что было у нас на земле,Чем вознесся орел наш двуглавый,В темных лаврах гигант на скале, —Завтра станет ребячьей забавой.
Своего рода реквиемом умирающему городу стал роман «Петербург» А. Белого (литературный псевдоним Б. Н. Бугаева).
Изморось поливала улицы и проспекты, тротуары и крыши; низвергалась холодными струйками с жестяных желобов.
Изморось поливала прохожих: награждала их гриппами; вместе с тонкою пылью дождя инфлуэнцы и гриппы заползали под приподнятый воротник: гимназиста, студента, чиновника, офицера, субъекта; и субъект (так сказать, обыватель) озирался тоскливо; и глядел на проспект стерто-серым лицом; циркулировал он в бесконечность проспектов, преодолевал бесконечность, без всякого ропота – в бесконечном токе таких же, как он, – среди лета, грохота, трепетанья пролеток, слушая издали мелодичный голос автомобильных рулад и нарастающий гул желто-красных трамваев (гул, потом убывающий снова), в непрерывном окрике голосистых газетчиков.
Из одной бесконечности убегал он в другую; и потом спотыкался о набережную; здесь приканчивалось все: мелодичный глас автомобильной рулады, желто-красный трамвай и всевозможный субъект; здесь был и край земли, и конец бесконечностям.
А там-то, там-то: глубина, зеленоватая муть; издалека-далека, будто дальше, чем следует, опустились испуганно и принизились острова; принизились земли; и принизились здания; казалось – опустятся воды, и хлынет на них в этот миг: глубина, зеленоватая муть; а над этою зеленоватою мутью в тумане гремел и дрожал, вон туда убегая, черный, черный такой Николаевский мост...
Линии!
Только в вас осталась память петровского Петербурга.
Параллельные линии на болотах некогда провел Петр; линии те обросли то гранитом, то каменным, а то деревянным забориком. От петровских правильных линий в Петербурге следа не осталось; линия Петра превратилась в линию позднейшей эпохи: в екатерининскую округленную линию, в александровский строй белокаменных колоннад.
Лишь здесь, меж громадин, остались петровские домики; вон бревенчатый домик; вон – домик зеленый; вот – синий, одноэтажный, с ярко-красною вывеской «Столовая». Точно такие вот домики раскидались здесь в стародавние времена. Здесь еще, прямо в нос, бьют разнообразные запахи: пахнет солью морскою, селедкой, канатами, кожаной курткой и трубкой и прибережным брезентом.
Линии!
Как они изменились: как их изменили эти суровые дни!
Зеленоватым роем проносились там облачные клоки; они сгущались в желтоватый дым, припадающий к крышам угрозою. Зеленоватый рой поднимался безостановочно над безысходною далью невских просторов; темная водная глубина сталью своих чешуй билась в граниты; в зеленоватый рой убегал шпиц... с петербургской стороны.
Описав в небе траурную дугу, темная полоса копоти высоко встала от труб пароходных; и хвостом упала в Неву.
И бурлила Нева, и кричала отчаянно там свистком загудевшего пароходика, разбивала свои водяные, стальные щиты о каменные быки; и лизала граниты; натиском холодных невских ветров срывала она картузы, зонты, плащи и фуражки. И повсюду в воздухе взвесилась бледно-серая гниль; и оттуда, в Неву, в бледно-серую гниль, мокрое изваяние Всадника со скалы все так же кидало тяжелую, позеленевшую медь.