Раскол. Книга III. Вознесение - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никон погладил родильницу по голове, словно родимую дочь. Фелицата слабо улыбнулась, поймала ладонь старца и прислонила к лицу. Никон смутился, отвел взгляд. В груди все расслабилось. … Эх, старый дедко, и на склоне лет не закаменел ты к мирскому, и малая-то жалость, оказывается, пронимает тебя до печенок.
«Регального маслица дать, абы миром окурить, иль смолкой? В утробе-то что деется? На мир идет аль на ссору?»
Никон снова с любопытством прислонил волосатое ухо к нахолодевшему животу. Родильница вздрогнула от щекотки. В утробе вдруг вспучило и Фелицату всю потянуло от макушки до пят; она заломила голову, до крови прикусила губу и придушенно, по-коровьи, замычала, боясь громко вскричать в монашьей келье. Еще сбегутся чернцы, куда тогда от позоры деться?
Дверь в камору скрипнула, осторожно приоткрылась, просунулась рука с фонарем. Никон решил, что это старец Зосима вернулся с посада, обрадовался, что тот поспел ко времени, и воззвал:
«Скорей, братец, скорей. Ушел и с концами…»
Но увидел цыгановатое лицо строителя Ионы и споткнулся.
«Ты-то зачем здесь? Чего шляешься без пути?»
«Полночь на дворе… Посмотреть вышел, все ли ладно. Слышу в больничной келье крики. Думаю, не помирает ли кто из братии?» – монах осклабился нехорошо так, пошире отпахнул дверь, пытаясь получше рассмотреть, что творится в келье. Увидал запрокинутое бабье лицо с закаченными глазами, вспухший, матово белеющий живот и тощие грудки, что греческие орехи.
«Что с девкой? Иль на худо пошло, батько? Откуда тут баба-то гольем?»
«Пшел прочь… И чтоб духу твоего тут не было, коневал!»
Никон щелконул монаха по лбу, сбил колпак с головы, повернул за ворот зипуна, да еще наддал пинком под подушки. Осердясь, хлестко хлопнул дверью. Фелицата напугалась шума и стороннего голоса, еще пуще вскричала, уже не таясь. Никон торопливо возжег кадильницу, насыпав туда миро и гальбану, стал махать над лицом бабы, пуская клубы пахучего дыма. Фелицата вроде бы смутилась, иль сомлела, забывшись, иль сердце дрогнуло, но только она вяло ойкнула и замолчала, сполошисто дыша. Из нее полилось, как из худой бадьи.
– Началось, – подумал Никон и растерялся. – Своя бы баба-то рожала, куда ни шло, дело житейское, раз нетерпеж. А тут чужая приволоклась ночью и давай щениться. Ах ты, Господе Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас. За все грехи прошлые и будущие прости презренного червия, что на старости лет занялся из гордыни лишь не своим делом. Впусти в мир человеченку живым и здравым, помилуй родильницу в ее муках…
В русской печи стоял горшок с еще теплой водою, налил в корчагу, достал из больничного рундука чистые утиральники. Ну, Матерь Божья, пособи! И где наша не пропадала!..
Закатал по локоть рукава подрясника. Посмотрел на кулаки. Эх! больно толсты да каравы, а занятие-то нежное и чуткое.
Тут решительно открылась дверь, вбежала осадистая, будто кубышка, повитуха с широким зоревым лицом, нахлестанная дождем и ветром. Содрала с плеч мокрый пониток, подошла к старцу под благословение. Одного взгляда хватило бабице, чтобы понять судьбу родильницы. Сурово глянула на Зосиму, велела убираться прочь, Никона гнать побоялась. Ему бы уйти из келейки в крестовую да там и молиться за благополучие болезной, но что-то его удерживало возле Фелицаты. Не грешное ли любопытство, иль ревность к повитухе, отстранившей его от дела? Казалось, уйди Никон из кельи – и Фелицата тут же умрет в корчах. Он даже пожалел тайно, что повитуха примчалась. Монах отвернулся к образам и, успокаиваясь, стал читать молитву во здравие, сердцем уверенный в добром исходе. Пока он здесь, ничего не случится. Чувство было такое, будто дожидается прихода своего ребенка. Молясь, невольно прислушивался, что бормочет бабица:
«Не суетись… Куда суешься-то, родимый? Иль спрятаться уноровил в потемки? А я тебя нашарю. Экий пострел, и не поймаешь ведь сразу. Не выставляй локоток-от, головенкой ползи, а я тут тебя и встрену… Мамка, слышь? Жива-нет? Совсем сомлела? Помогай мне-то, не спи!» – «При конце жизни… Все ты мне приразодрала… Батюшка Никон, молися за меня. Святый старец, проси великомученицу Екатерину за младенчика. Живого хо-чу-у!» – «Все, все… Темечко показалось, волосики черные, лобик, головка… Ну, потужься. Перчику понюхай-ка да чихни…»
«Великомученица Екатерина, пророчица Анна, помозите душе невинной, застрявшей в матнице. Трое мертвеньких было, дайте четвертому жить…»
Как для себя молил Никон.
Вдруг в келье раздался тонявый, прерывистый крик новорожденного.
«Мальчик, – с гордостью сказала повитуха, завернула младенца в тряпку. – Держи, батюшка. Тобой вымолен». – Подала куль Никону.
Старец поднялся в опочивальню. Дьячок стоял на коленях перед образами, молился и плакал. Принял в руки сына.
«Святый старец, до смерти стану за тебя Бога молить.
Меня Христос к тебе за руку привел. Заступленник, христарадник, чем тебе отплатить?»
«Утро уже, светает. Велю запрячь лошадь, да поезжай-ка, счастливый отец, к себе домой…»
Глава четвертая
… Если враг вдруг пропадет, иссякнет, канет в нетях, тогда стоит сыскать нового иль придумать, выткать в воображении, иначе вся прежняя долгая изнуряющая борьба становится призрачной и бесцельной, не имеющей смысла затеей, сама жизнь – бездельной и вовсе пропащей, а все лишения никчемными.
Никон, этот бес, шиш антихристов, на которого истрачены пыл и ярость, сам уж более десяти лет в заточении, а человека, сидящего за приставом, держать за врага уже безумие; и просто по привычке, уже не зная, на кого обратить более свой взор из ямы, Аввакум точил и грыз опального монаха, искрашивая на нем последние зубы. Он уже не ведал теперь неприятеля, позабыл его личину: тверд ли тот хлебец? кремень он человек, иль точильный камень? иль моховая топкая кочка? иль провальное болотное окно, подзатянутое обманчивой ряской? Плут и ловыга, каким обстоятельством подпятил под себя и обманул всю Русь? Что это за противник, с кем ратиться пришлось почитай что четверть века? Ведь тот враг хорош, чьи побуждения ясны, а образ видим, на кого можно в бранном поле наслать коня и взять на пику иль разрубить наполы сабелькой, как последнего кромешника, горячей кровью супостата оросив десницу и разгоряченное лицо…
А спор с Никоном шел в одну сторону, как насыл порчи по ветру. Аввакум слал угрозы, а они безотзывно источались по белу свету. Бывый патриарх не откликался ни на одно подметное писемко, словно бы бранные слова не доходили до заточника в Ферапонтово. Да как не долетали-то, коли по Суне-реке и Выгу сколько уселось староверцев, сколько встало там келий и пустынек. Иль не знал Никон о протопопе, по старости лет не помнил его? иль что всего обиднее – брезговал им и презирал? Это равнодушное молчание бесило и задорило Аввакума, подсыпало суши и пороха в огонь. Но с годами-то и самые обширные гари тухнут, и самая сердитая душа просит спокоя; и уж больше по привычке собачился пустозерский затворник на Никона. Хотя из-за него, негодяя, вся жизнь Аввакума истолклась в муку: лихо пошло на лихо, беда на беду, горе на горе; в тюрьме поседател, в тюрьме и сгнил потрохами…
А с кем биться еще, коли все повержены: Питирим скончал свои дни, Макарий помер, Ларивон, рязанский архибискуп, подох, царь преставился, Стрешнев в ямке, Яким днями отойдет, да и сам-то первый пособитель сатане Никита Минич едва ноги таскает, говорят, скоро Господь приберет его. И по делам собаке… Вся орда бешеных отлетела в ад. Против кого на земле стояти, с кем загрызаться до смерти, кого без милости хватать за горло?
… Ой, раз томят в земле, значит, много тех никониян, что помазаны развращенной малаксою; как их достать к расправе, коли не разглядеть даже из Пустозерья, а сказывают, что наплодилось той нечистой силы тьма тем. Да Христос-то всех по заслугам наказует. Артемон Матвеев было сердитовал: нам-де с тобою вместях не по пути. А где нынь похвалебщик? Да под боком у Аввакума в Пустозерске в нищей изобке плачет, де, скудно и невмочно жить. Каково из золоченых-то полат, от теплых горшок и пуховых перин и многих слуг на житенные-то колобы да кислую рыбу угодить? Реви отступник, скоро и эти страсти покажутся за рай… Ишь тоже какова бестия, без подовых пирогов и свет ему не мил, кажин день на Москву челобитья шлет, жалится, де, раскольника Аввакума семья на Мезени и то больше денежного довольствия получает, чем он, боярин и бывый начальник посольского приказа. Каков бесстыжий человеченко, а? Ему нонеча худо, так другим-то пусть еще хуже станет; а не думает того коварник, что моя Настасья Марковна с молодых лет в ссылках прозябает, все счастие бабье порастрясла на диких путях ради веры и не колебнулась. Нет, мы никогда в раскольниках не бывали… Кощунник, Никонов пес, не успел в Пустозерск заехать, а уж своих плевел понасеял, Никольского попа Оську Косого из истинной веры вновь сманил в погибель лживыми посулами. А ведь Оська-то мне духовный сын был, сколько я наставлял его в истине; да, знать, бес-от глубоко угнездился, я только коготки ему пообломал, он и затих…