Эоловы арфы - Владимир Бушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как всегда, Фред поступил мудро, — решительно, но и с ноткой примирения в голосе сказал Маркс.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Энгельс сидел после завтрака в своем кабинете и листал газеты. Через полчаса ему надо идти в контору. Но до этого обязательно должно произойти некое замечательное событие, предвкушением которого он живет вот уже несколько дней. С треском распахнется входная дверь, послышится быстрый топот легких ног и с захлебывающимся от радости криком: «Ангельс! Ангельс! Где ты? Это я — Кво-Кво, китайский принц!» — в дом ворвется девчонка. Она вихрем пронесется по всем комнатам, как бы ища его, хотя прекрасно знает, что он ждет ее здесь, в кабинете; где-нибудь по пути громко чмокнет Лиззи и, наконец, подобно снаряду — дверь настежь! — ворвется сюда. Он выйдет из-за стола ей навстречу и удивленно спросит:
— Ты китайский принц Кво-Кво?
— Да! — звонко ответит она и яростно, отчаянно тряхнет густыми черными волосами.
— Это неправда, — сурово скажет он, — ты злой карлик Альберих из старой сказки.
— Да! — еще звонче крикнет она и еще отчаяннее тряхнет волосами.
— Нет, — совсем сурово, почти мрачно скажет он, — ты не китайский принц и не карлик Альберих, ты лондонская замухрышка Тусси!
— Да! Да! Да! — как галчонок, прокричит она и чуть не от порога кинется ему на шею, повиснет, прижмется лицом к бороде и заболтает в воздухе ногами. Потом он поставит ее на пол, поцелует в обе щеки и скажет:
— Ну, выкладывай…
Энгельс был уверен, что все будет именно так: этого требовал ритуал, освященный давней традицией. Как он возник, как сложился — они уже не помнили, но он существовал, и нарушить его не мог и не хотел никто, и уж менее всех — сам Энгельс, большой консерватор в делах житейских.
…До его чуткого слуха донесся звук открываемой двери, глухой говор, движение. Нет, это, конечно, не Тусси. Наверное, кто-то к жене. Он подумал, что посторонний человек может помешать пунктуальному соблюдению ритуала встречи, но тут послышалось, как дверь закрывают, все стало тихо, и он решил, что посетитель ушел. Энгельс вновь погрузился в состояние приятного ожидания встречи.
Скрипнула дверь в кабинет. Это, конечно, Лиззи — хочет сообщить, кто приходил. Но вдруг раздался голос, тихий и словно неуверенный в правомерности произносимых слов:
— Ангельс? Это я — Кво-Кво…
В ту долю секунды, когда Энгельс оборачивался, он с недоумением и даже, пожалуй, страхом подумал: что могло нарушить давнюю традицию?
В дверях стояла, конечно, Элеонора. Но это была уже не девчонка-сорванец, о которой сами родители, и Карл, и Женни, в один голос говорили, что тут ошибка природы, что на самом деле, в душе, она мальчишка, — перед Энгельсом стояла если еще не девушка, то уже и не девочка: женское существо, которому шел пятнадцатый год.
«Так вот что ломает давние традиции! — с грустью подумал Энгельс. — Их ломает время, их ломает жизнь. Может быть, теперь ее следует звать уже не Тусси, а Элеонора?» Но грусть в его сердце сладко мешалась с радостью встречи, с восхищением при виде того, как выросла младшая дочь Маркса за несколько месяцев, какой милой, очаровательной девушкой она становится.
Энгельс понял, что она уже не кинется, не повиснет на шее, и поэтому сам подошел к ней. Делая вид, словно ничего не изменилось, словно именно так они всегда и поступали, Энгельс и Элеонора взялись за руки, поцеловались и вышли в гостиную.
Неловкость первых минут скоро прошла — слишком близки были эти два столь разных человека и слишком дороги друг другу, чтобы радость встречи не захлестнула все остальное. Они обменялись первыми, самыми важными, новостями. Тусси передала ему цветочные семена — подарок сестры, Женни-младшей («Это специально для тебя дядя Иоганн прислал ей с мыса Доброй Надежды!»), и он, вздохнув, сказал:
— Ну, мне пора.
— Как? — изумилась Тусси. — Ты и сегодня, в такой день, в день моего приезда, пойдешь в свою распроклятую контору?
— А разве когда-нибудь было иначе с тех пор, как сразу после революции отец прислал меня сюда? — ответил он. — Вот уже почти двадцать лет изо дня в день Фридрих Энгельс-младший ходит в контору, если только он не за пределами Манчестера. Дело есть дело. И я считаю, Тусси, что если ты за него взялся, то обязан освоить не хуже других и исполнять, как должно. Но сегодня, Тусси…
Лиззи подала сапоги; скинув туфли, он стал натягивать эту свою служебную официальную обувь; сегодня она почему-то плохо слушалась его, он кряхтел, нетерпеливо подергивал головой, а когда наконец обулся, глубоко вздохнул, расправил грудь и, звонко притопнув сперва правым, потом левым сапогом, радостно закончил:
— …В последний раз!
— Что? — не поняла Тусси.
— Сегодня я иду в контору последний раз! — торжественно произнес он. — Сейчас от вас уйдет раб, а через несколько часов он вернется к вам свободным человеком. Так что сегодня у нас двойной праздник — твой приезд, Тусси, и мое освобождение. Все готово к торжеству? — обратился он к жене.
Тусси захлопала в ладоши, несколько раз подпрыгнула на месте, а Лиззи ответила:
— Конечно, Фред, все.
Энгельс ушел, оставив женщин одних.
Тусси не совсем понимала радость Энгельса по поводу освобождения от конторы. Он и так всегда казался ей совершенно свободным, ни от чего не зависящим человеком, и сейчас она была удивлена, услышав слова о рабстве, но раз Ангельс так говорит, значит, так и есть, и, помогая Лиззи в последних приготовлениях на кухне и в столовой, она нетерпеливо ожидала его возвращения.
Придя в контору в то же время, как и всегда, Энгельс так приступил к делам и так весь день работал, что самый зоркий наблюдатель, самый опытный психолог не мог бы заподозрить, что человек отбывает последний день почти двадцатилетнего каторжного срока. Была на свете лишь одна пара глаз, от которой не скрылось бы тайное его ликование, — глаза Маркса. Их наблюдательность была бы обострена не только любовью к другу, не только старинной дружбой, но и ясным пониманием, какую жертву принес Энгельс ради его, Мавра, научной работы.
Конечно, пойти на эту каторгу, на долгие годы едва ли не совсем отказаться от собственного научного творчества, чтобы иметь возможность регулярно отправлять в Лондон банкноты в один, пять, десять, а потом и в сто фунтов стерлингов, для такой редкостно одаренной натуры, как Энгельс, было трагично. Но он шел на это сознательно и добровольно, никому не жаловался, ни на что не сетовал, ибо знал, что так необходимо, чтобы сохранить для пролетариата и партии лучшую умственную силу, что без этих проклятых фунтов не будет выковано идейное оружие революции.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});