Жития новомучеников и исповедников российских ХХ века - Сборник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Повторяю, что ни в каких проповедях я авторитет власти никогда не подрывал. Что же касается погребений, то на это есть правило, по которому не бывших три года у причастия мы погребаем только с разрешения епископа, но у нас не было такого случая, чтобы я кого лишил христианского погребения.
— А почему вы не доверяете местной симбирской власти, что явствует из посланной вами телеграммы товарищу Ленину?
— Потому что Шарагин оставался безнаказанным, а я от него все время страдал. Личностью Шарагина, который, если можно так выразиться, в маске коммуниста подрывает и чернит и власть, и свою партию, не доволен и возмущаюсь не только я, но и многие граждане села Чуфарова. Если бы не Шарагин, то в нашем селе коммунистическая партия была бы значительно многочисленнее, нежели теперь (три человека). Так, например, я знаю, что учительница Марина Щипакина, фельдшер Кузнецов, Федор Ананьев, Афанасий Николаев подавали заявления, что они выходят из партии только потому, что не хотят быть в одном лагере с Шарагиным. А перечисленные мною лица как члены просветительского кружка были бы, без сомнения, не лишними для советской власти.
20 апреля 1921 года Коллегия ЧК Симбирской губернии постановила заключить священника на пять лет в концлагерь. 23 апреля он был заключен в Симбирский губернский концентрационный лагерь принудительных работ.
Оказавшись в лагере, отец Сергий не перестал настаивать на своей невиновности и направил одному из уполномоченных Симбирской Губчека заявление, в котором писал: «21 марта сего года уполномоченным Губчека товарищем Титовым я арестован и заключен под стражу первоначально при Губчека, потом в Исправдом, затем в Губтюрьму и наконец постановлением Коллегии заключен на пять лет в концентрационный лагерь, где в настоящее время и отбываю наказание, исполняя тяжелые физические работы, несмотря на имеющиеся у меня медицинские документы, что по состоянию своего здоровья на это не способен.
Во всех этих злоключениях я являюсь жертвой злостной клеветы личных моих врагов. Самой же горькой каплей в чаше моих страданий является терзание за жену и дочь, которые без меня остались с одним пудом муки и без всяких других жизненных припасов. Сколь тягостно быть лишенным свободы безвинно, единственно по клевете врагов, мне думается, Вы поймете это сами, а насколько мучительны мои моральные страданья о семье, для этого даже не нахожу слов, чтобы передать. После своего визита к Вам, после разговора с Вами моя супруга передала мне свое впечатление, которое она вынесла от этого знакомства и разговора. По ее словам, Вы по своим душевным качествам человека являетесь диаметральной противоположностью своего предшественника Титова. Вы были в своих отношениях к ней весьма деликатным и с большим вниманием выслушали все, что она говорила, а Титов не хотел и слушать меня, даже на вопросы отвечал молчанием; Вы не проявили такого предубежденного взгляда на меня как служителя культа, который сквозил во всех словах и поступках по отношению ко мне Титова (он три раза предлагал мне снять рясу и не быть обманщиком народа). А главное, что было отрадно для моей жены и для меня, это то, что, по словам ее, Вы как будто сочувственно, во всяком случае человечно, отнеслись к ее горькой в настоящее время доле и к моим переживаниям.
Сделавшись жертвой судебной ошибки, я не хотел протестовать, а думал нести молча свой крест насколько хватит сил, но крайне тяжелое, критическое положение семьи моей вынуждает меня обратиться к Вам с убедительнейшей просьбой: будьте так добры и любезны, выслушайте мой правдивый рассказ, в котором не будет и скрупула лжи или неправды о том, почему я оклеветан, за что несу наказание, отнеситесь к моим словам с беспристрастием, отрешитесь от мысли, что я»поп», и из чувства сострадания (а мне жена передала свое впечатление, что Вы — человек с сердцем) к невинно осужденному не откажитесь взять на себя инициативу пересмотра моего дела.
Из допроса, мне произведенного, и из газетной статьи я узнал, в чем меня обвиняют. В нижеследующих строках я изложу эти обвинения и свои возражения.
Обвиняют меня в том, что защищаю интересы кулацкого элемента.
Возражаю на это следующее: дело обстоит как раз наоборот. В Чуфарове есть два квартала: так называемый»монастырь», в котором живут люди состоятельные и богатые, и»голодяевка», где, как показывает самое название, исключительно ютится в маленьких хижинах беднота. Прежний священник»монастырю»всегда оказывал особое почтение: в праздники к ним шел к первым с крестом и молебнами, а»голодяевка»всегда оставалась в конце. Не так поступаю я: духовное утешение несу прежде к обездоленным, а уже потом по долгу службы захожу и к богачам, а потому мои враги, которые и клевещут на меня, из»монастыря», а в»голодяевке»нет таковых. Наоборот, зайдите в самую убогую землянку Петра Филина — первого в селе бедняка, и он назовет меня другом. А кто мои клеветники: Степан Шарагин и Никита Лаврентьев? Они вот действительно кулацкого происхождения. Первый — друг и приятель урядников да становых, с которыми, по рассказам сельчан, ходил в обнимочку, а второй — бывший лавочник, а ныне приказчик кооперативной лавки, не оставивший привычек лавочника.
Обвиняют меня, что будто бы из‑за меня не прошел на селе посевком.
Отвечаю на это, что общественное собрание на эту тему и вынесение приговора состоялось тогда, когда я даже не был в селе, а вместе с гражданами Ф. Ананьевым и С. Кузнецовым в Симбирск ездил.
Называет меня газетная статья врагом трудящихся.
Протестую против этого эпитета самым решительным образом, ибо никогда таковым не был и не буду: воспитанный в селе в доме бедного дедушки дьячка, я жил среди бедноты, не оставил бедный люд и потом, а получив высшее академическое образование, я, как отец Кирилл в рассказе Потапенко»На действующей службе», пошел к бедноте, и в моих ушах всегда раздается завет поэта: «Иди к униженным, иди к обиженным и будь им друг. Где тяжко дышится, где горе слышится, тут первый будь».
Обвиняют меня, что будто бы с церковного амвона я говорил о пришествии антихриста, будто бы называл таковым советскую власть.
Возражаю на это, что тут явная ложь, и обвинять меня в этом может лишь тот, кто недооценил моего богословского образования или сам в этом деле профан. Наоборот, я постоянно разубеждаю своих пасомых, когда они начинают говорить на эту тему, так как антихрист — это определенная личность, а не собирательное лицо (каковым является советская власть).
Обвиняют меня, что я с церковной кафедры говорил что‑то о кронштадтском мятеже и пророчествовал о каком‑то перевороте на второй неделе Великого поста.
Возражаю на это в высшей степени несуразное обвинение, что я не так глуп, как думают обо мне мои обвинители, чтобы в столь тревожное время стал говорить на эту тему, а, во–вторых,«Божия с кесаревым»я никогда не смешивал и не смешиваю. Темы моих проповедей не политика, а Бог, душа, добродетельная жизнь и вечное спасение.
Обвиняют меня, что обращающихся ко мне с требами прихожан я отсылаю к коммунистам.
Возражаю на это, что никто не может указать ни одного случая, чтобы когда‑нибудь и кому‑нибудь я отказал. Наоборот, выражаясь словами поэта,«в жнитво и в сенокос, в глухую ночь осеннюю иду, куда зовут», по первому требованию, оставляя тотчас же все свои личные дела. Правда, был один подобный факт, в нетактичности которого по своей нервозности мне приходится сознаться. У меня уже давно идут личные счеты со Степаном Шарагиным, и не раз по его обвинениям мне приходилось оставлять приход для личных объяснений с вызывающими меня властями. Так было и в одно из воскресений октября месяца, когда я должен был явиться в Губчека. Тогда, отслужив обедню и торопясь выехать, я не стал служить ни молебнов, ни панихид, а нервно расстроенный сказал:«Из‑за Шарагина мне приходится ехать, пусть Шарагин и служит». В этой нетактичности признаю себя виновным и извиняюсь.
Обвиняют меня в том, что я в своих проповедях ругаю коммунистов.
Возражаю на это, что, как человек интеллигентный, я никогда не говорю ругательных проповедей. Обличительные проповеди, правда, произношу. Но и эти проповеди отнюдь не касаются коммунистов, ибо если бы я это сделал, то сие было бы вторжением в область политики, чего я не только по личным убеждениям никогда не допускаю, но даже не могу допустить в силу распоряжений и Симбирского архиепископа, и Всероссийского Патриарха, которые своими распоряжениями это запретили. Обличения мои касаются лишь отдельных личностей, и то, конечно, как учит наука о проповедях гомилетика, не указывая определенных. Если мои обличения попали кому‑либо не в бровь, а в глаз, то в целях исправления того человека я считал бы себя счастливым. Но горе мое в том, что обличаемые хотя и узнали себя в моих проповедях, как в зеркале, но, не имея и скрупула мудрости, не возлюбили меня за это («обличай премудрого, — говорит Соломон, — и он возлюбит тебя»), а вознегодовали, в чем сбылись другие слова — «не обличай безумца, ибо он возненавидит тебя».