См. статью «Любовь» - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— воспитание, действие, направленное на формирование личности юного человеческого существа, внедрение в его сознание определенного мировоззрения, обучение навыкам поведения и жизненным правилам. Перевоспитание — активное давление на человека с целью изменить его уже сложившиеся привычки, представления или весь склад личности.
С той минуты, как Фрид понял, что отпущенный Казику срок чрезвычайно мал, он решил полностью посвятить себя этому ребенку и его воспитанию. Нельзя было терять ни единого мгновения. Особенно важны были детские годы, когда юное сознание цепко впитывает в себя все новое. Он взял малыша за руку и, глядя на его крошечное тельце, вновь подивился этому совершенству, этому чуду архитектоники! Они обошли вместе всю комнату, Фрид указывал на всякую имевшуюся в ней вещь и называл ее.
Фрид: Ковер, лампа, стол, стул, еще стул, еще стул…
Ребенок повторял вслед за ним каждое слово и запоминал его. Фрид торопливо и сбивчиво рассказывал про дом, про то, что он выстроен из кирпичей и поделен на комнаты, про зоологический сад, в котором имеется много-много вольеров и клеток, про людей, которые приходят смотреть на животных, и про то, что живые организмы содержат в себе отдельные системы и органы, но вдруг почувствовал, что его описания в значительной мере лживы, страдают неточностью и грешат против истины — не против каких-то конкретных общеизвестных фактов, а против стоящей за ними живой истины. Он замолчал и отчитал себя за собственную глупость.
Фрид: Ну, в самом деле, старик!.. Что за чушь ты несешь! Прежде всего следует рассказать ему о самых важных вещах.
Он присел на корточки, взял Казика за обе руки и, глядя ему в лицо, принялся с жаром повествовать о людях и народах, населяющих этот мир, об их делении на нации, исповедующие различные религии, о государствах и странах, сложившихся под влиянием этого деления, о политических фракциях… Тут он запнулся, секунду помолчал, однако еще прибавил в некотором сомнении: — Понимаешь, есть политические партии и есть политические хартии… — Рот его заволокло липкой горечью от пошлой бессодержательности изложенных фактов и от бессмыслицы всех этих делений, однако он превозмог себя и продолжал галопом: — Польша, Германия, христианство, коммунизм, Великобритания, иудаизм!.. — И вдруг его охватило ужасное чувство отчаяния и беспомощности, уже испытанное однажды, столько-то лет назад, когда во время сдачи выпускных экзаменов в Берлинском университете он должен был зачитать перед залом, полным притихших слушателей, список неизлечимых болезней, медленно и безжалостно убивающих людей…
Проклиная себя за свою тупость, неловкость и ограниченность, он окончательно умолк.
Фрид: Безумие, безумие… Что я делаю?! Какая белиберда! Нужно рассказать ему… Нужно научить его… Прежде всего, объяснить, кем ему предстоит стать в жизни, направить его, то есть…
Но, несмотря на это благое намеренье, не смог удержаться от того, чтобы не засыпать ребенка готовым набором полезных советов и наставлений, как то: чего следует более всего опасаться (незнакомых людей, а также знакомых, не доверяться никому, никому не верить, никогда не рассказывать, что ты на самом деле думаешь, говорить правду, только если не осталось ни малейшей возможности соврать, потому что кто-нибудь непременно использует твою наивную откровенность против тебя, стараться ни с кем особенно не сближаться и никого слишком не любить, даже самого себя, потому что это чревато разочарованиями и тяжким раскаянием…). Будто охваченный рвотными спазмами, изрекал Фрид все эти мерзкие премудрости, прочно засевшие где-то в глубинах его сознания и тайниках души, доверху набитых подспудными страхами. С теми же возмущенными отцовскими интонациями и навязчивой пылкостью рубил фразы, и даже голос у него стал, в точности как у отца, а ведь сам постоянно нарушал эти горькие заповеди, и чем больше и больше убеждался в их житейской справедливости, тем сильнее гнушался ими и всегда надеялся, что отцовские предсказания не подтвердятся и не исполнятся. И ведь хотел сказать своему мальчику другие слова, слова утешения, как, бывало, это делала мама, вообще не открывая рта и не произнося ни единого звука, и он очень любил ее за это, да и вообще за все, они частенько сидели рядышком и наигрывали что-то на фортепьяно, и мелодии эти напоминали рассвет, словно редеющий туман растекались они из-под их рук и окутывали нежностью и теплом, а отец тем временем упорно вещал свое и заверял маму, что она еще убедится в его правоте и прозорливости, еще увидит, как Фрид благодаря ее попустительству превратится в «эротиста и богемного бездельника», и нотки презрения, звучавшие в этих словах, Фрид не мог позабыть во всю свою жизнь. А потом та же нотка презрения присутствовала и в его собственном голосе, когда он с необъяснимой жестокостью, которая была мучительна и для него самого, начал выговаривать Отто за его стремление собрать в их саду «всех этих отвратительных сумасшедших» (см. статью сердце, возрождение «Сынов сердца»). Да, в детстве Фрид мечтал стать пианистом, но тут мама заболела, и однажды отец зашел в его комнату и сообщил ему суровым голосом, что его мама уехала далеко-далеко. Неужели просто так взяла и уехала, даже не попрощавшись с ним? Он ни о чем не спрашивал, только старался как можно быстрее позабыть ее и ненавидел за ту боль, которую она причинила ему. Он отдалился от всех своих прежних товарищей и полюбил бродить в одиночестве по окрестным полям. Там встречались всякие зверюшки, с которыми можно было заводить знакомства и разговаривать, — они не боялись его и не спешили удирать. Этому не было никакого объяснения. Даже пугливые зайцы стояли спокойно, позволяли ему приблизиться и осторожно коснуться их. В эти же дни Фрид случайно повстречался с Отто Бригом (см. статью Бриг) и его сестрой Паулой, и так начался самый счастливый период в его жизни: он присоединился к команде «Сынов сердца». Но прошло и это. Фрид повзрослел и сделался врачом, как его отец и дед. Так было принято в их семье, что старший сын идет по торговой части, а младший занимается медициной. Но тут началась Первая мировая война, Фрид был призван в армию и назначен полковым врачом, неожиданно для себя он даже принял участие в нескольких боях и видел такие вещи, в которые прежде ни за что не смог бы поверить: оказалось, что люди способны ни за что ни про что причинять другим людям жуткие страдания. Не стоит останавливаться слишком подробно на этом периоде его жизни, которая словно бы задалась целью непрерывно наносить ему новые и новые удары (см. статью биография). Он, со своей стороны, в отместку обращался с ней так, будто она представляла собой подлежащее разграблению вражеское имущество. И вот теперь, разговаривая с Казиком, с грустью понял, что все, что прямо или вполрта, околичностями и намеками с брезгливостью предрекали ему отец и дед, постепенно в точности исполнилось и ему остается только раздумывать теперь в растерянности, не сложилась бы его жизнь как-то иначе, если бы он отважился защищаться, решительно бороться за туманные утешения, которые деликатно предлагала ему мама со всей своей нежностью и красотой, со всем чудесным запахом, исходившим от ее тела, когда она взмахивала руками, и тогда, только тогда прекратил изрекать несусветные глупости, которыми донимал Казика, и начал говорить о действительно важном: рассказал ему о Пауле. Мальчик, заключенный в его объятиях, пытался вырваться, извивался, колотил ножками, но Фрид предпочитал не замечать этого, потому что был слишком поглощен собственным рассказом, самым главным рассказом своей жизни, ведь он никогда не отваживался говорить об этом вслух и даже думать об этом не позволял себе, да, даже Пауле оказался не способен сказать ни слова любви.
Фрид: Пусть даже не любви, просто что-нибудь приятное…
Отто: Но она знала, Фрид, я уверен, что знала.
Фрид смотрит на него в растерянности — откуда он взялся? — слезы застилают ему глаза, он ничего не видит, он рассказывает Казику о своей безысходной тоске, о том, как ему не хватает ее запаха, лучистых морщинок вокруг глаз, которые прорезывались, когда она улыбалась, и одной такой родинки, которую он считал своей собственностью, — ведь только он один и знал о ее существовании, даже сама Паула не могла видеть ее. И чем больше он рассказывает, тем острее ощущает горечь утраты, потому что он любил Паулу больше всего на свете, у нее был удивительный талант к жизни, к ее жизни, и она всегда все делала правильно, правильно сидела на стуле, правильно перевязывала рану, в ее присутствии Фриду иногда удавалось почувствовать, что и он живет, что и в нем, возможно, есть нечто достойное хорошей, правильной жизни. Все это он изложил Казику с закрытыми глазами и мокрыми от слез щеками, он испытывал глубокую признательность к этому ребенку, подаренному ему на старости лет, потому что только благодаря Казику он начал приводить в порядок свою хаотичную и расхлябанную жизнь и оказался наконец в своем, правильном времени, как зерно, пролежавшее многие годы в неподходящем месте, на голом камне, вдруг подхватывается ветром, и опускается на плодородную почву, и начинает прорастать. Фрид говорил и говорил, хотя, в сущности, не произносил ни слова, а только мычал, и стонал, и бросал Казику в лицо какие-то отрывистые нечленораздельные звуки, потому что чувствовал, до чего же ничтожный срок им отпущен (см. статью время)! Казик едва не задохнулся под обрушившимся на него обвалом чувств, слишком тяжким для его стремительно истончавшейся жизни, под обвалом всего накопленного Фридом опыта, которым он все равно никогда не сможет воспользоваться, потому что хочет самостоятельно прожить свою жизнь и совершать собственные ошибки. Фрид открыл глаза, и с сочувствием и жалостью (см. статью милосердие) взглянул на ребенка, и увидел, до чего же тот мал, и слаб, и убог, и замолчал в печали. Так сидели двое, обняв друг друга. И врач понял, что вот сейчас он наконец сделал нечто действительно важное для своего сына.