Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7 - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не обедаю дома, когда чем-нибудь расстроен, чтобы не огорчать Марыню, — отвечал старик. — Зайду куда-нибудь, съем крылышко куриное, проглочу ложку компота — мне и довольно. Присаживайся, если у тебя нет компании повеселее.
— Что-нибудь случилось? — спросил Поланецкий.
— Старые традиции гибнут, только и всего!
— Ну, эта беда не одного вас касается.
Плавицкий хмуро и вместе многозначительно взглянул на него.
— Сегодня вскрыли завещание, — сказал он.
— Ну, и что?
— Вот именно, «что»? Вся Варшава твердит небось теперь: «Даже дальнюю родню не забыла!» Покорно благодарю за такую память! В завещании есть запись в пользу Марыни, но какая? Четыреста рублей пожизненно ей отказала. И это называется миллионерша! Такую сумму прислуге можно завещать, но не родственнице.
— А вам что, дядюшка?
— Мне — ничего. Управляющему пятнадцать тысяч, а обо мне ни слова.
— Вот те на!
— Гибнут добрые старые традиции! Сколько, бывало, людей богатело вдруг благодаря наследству. А почему? Потому что в семье мир да лад был.
— И сейчас, случается, тысячи в наследство получают, я знаю таких.
— Да, есть такие, есть! И немало даже; но я не из их числа. — И, подперев голову рукой, Плавицкий пожаловался, точно произнося горестный монолог: — Вечно кто-то, кому-то, что-то, где-то… — И со вздохом прибавил: — А мне никто, нигде, никогда, ничего…
Поланецкому пришла на ум шальная мысль, и он, не чая всей ее жестокости, ляпнул ему в утешение:
— Э, да ведь она в Риме умерла, а это завещание давно составлено, поговаривают, будто есть и другое. Вот погодите, придет из Рима поправочка, и проснетесь в одно прекрасное утро миллионером.
— Не придет, — возразил старик.
Но слова Поланецкого произвели на него впечатление: он принялся на него поглядывать и ерзать, как на иголках.
— А ты, значит, допускаешь?.. — не выдержав, спросил он наконец.
— Не вижу в этом ничего невозможного, — с напускной серьезностью ответил Поланецкий.
— Будь на то воля провидения…
— И это не исключено.
Плавицкий покосился на зал: он был пуст. Тогда, неожиданно отодвинувшись от стола, он ткнул себя пальцем в жилетку:
— Поди сюда, дай я тебя обниму, мой мальчик…
Поланецкий склонился к нему на грудь, и старик дважды поцеловал его в лоб, приговаривая растроганно:
— Спасибо, что ободрил и утешил… Конечно, на все воля божья, но спасибо на добром слове. Теперь я могу тебе признаться, что написал ей. Ничего такого, просто, чтобы напомнить ей о нас. Спросил, когда истекает аренда на один ее фольварк. Брать его в аренду я, понятно, не собирался… а так, намек… Дай тебе бог здоровья, утешил ты меня… Завещание, наверно, написано до моего письма, потом она поехала в Рим, по дороге, может быть, думала о письме, о нас с Марыней… Так ты полагаешь, что возможно?.. Дай тебе бог!
Он совершенно ожил и, причмокнув, хлопнул Поланецкого по колену.
— А знаешь что, мой мальчик? Не распить ли нам по этому случаю бутылочку «Мутон-Ротшильда»? Вдруг твое предсказание сбудется.
— Не могу, ей-богу, не могу, — стал отказываться Поланецкий, уже стыдясь немного своей выходки, — и не уговаривайте даже.
— Нет, ты должен.
— Честное слово, не могу. У меня дел полно, для этого нужна ясная голова.
— Вот упрямый осел! Ну, я один выпью полбутылочки — за исполнение желаний.
Он велел подать вина и поинтересовался:
— А что за дела?
— Да разные. После обеда к Васковскому наведаться надо.
— Что это за личность, кстати?
— Да, вот и он как раз наследство получил! — воскликнул Поланецкий. — После брата, горнозаводчика, и довольно значительное. Но он бедным деньги раздает.
— Бедным раздает, а сам в дорогих ресторациях обедает: вот так филантроп! Будь у меня что раздавать, я себе не оставил бы ни копейки.
— Он долго хворал, и доктор велел ему хорошо питаться. Но он заказывает только, что подешевле. Живет в тесной каморке и птиц разводит, а в двух больших комнатах у него знаете кто ночует? Беспризорные ребятишки, которых он с улицы приводит.
— Я так и думал, что у него тут… — И Плавицкий постучал себя пальцем по лбу.
Васковского Поланецкий не застал и около пяти часов, побывав перед тем у Машко, зашел к Марыне — его немного мучила совесть из-за галиматьи, которую он наплел Плавицкому. «Старик дорогое вино теперь будет пить в расчете на наследство, — думал он, — а они и так, по-моему, живут не по средствам. Нельзя слишком затягивать шутку».
Марыня вышла к нему в шляпе. Она собралась к Бигелям, но пригласила его войти. Он не отказался, так как все равно не собирался засиживаться.
— Поздравляю с наследством, — сказал он.
— И я тоже рада, — ответила она, — ведь это деньги верные, что в нашем положении очень важно. Да мне и вообще хочется богатой быть.
— Это зачем?
— Помните, вы сказали как-то, что хотели бы иметь капитал, чтобы основать фабрику, а не заниматься коммерцией? Мне это запомнилось. Ну, а мечтать всякий волен, вот и я мечтаю: иметь бы много-много денег.
Но, спохватясь, не сказала ли лишнего и не выдала ли себя, она опустила глаза и стала разглаживать юбку на коленях.
— А я, знаете, пришел просить прощения у вас, — сказал Поланецкий. — Сегодня за обедом я наговорил каких-то глупостей вашему отцу насчет того, что покойница могла в его пользу завещание изменить. А он, представьте, поверил. Мне бы не хотелось, чтобы он напрасно обольщался, позвольте, я пойду к нему и постараюсь разубедить.
Марыня рассмеялась в ответ.
— Я уже пробовала, а он знаете как меня разругал! Вот видите, что вы натворили. Вам и впрямь есть за что прощения просить.
— Так простите же меня!
Он взял ее руку и стал покрывать поцелуями, а она, не отнимая ее, шутливо и растроганно повторяла:
— Ах, какой вы нехороший, пан Стах! Какой нехороший!
ГЛАВА XXV
Кресовский с доктором и футляром с пистолетами ехали в одной пролетке, Машко с Поланецким — в другой; обе направлялись к Белянам. День был ясный, морозный, розоватая дымка застилала горизонт. Под колесами повизгивал снег, от заиндевелых лошадей шел пар; деревья покрывала густая изморозь.
— Морозец знатный, — заметил Машко. — Палец к курку примерзнет.
— Да, без шубы неуютно будет.
— Вот и не возитесь, избавьте от канители. Скажи Кресовскому, сделай милость, пусть сразу приступает к делу. Пока доедем, — прибавил Машко, протирая запотевшие очки, — солнце подымется, глаза будет слепить.
— Ничего, скоро все будет позади, — отозвался Поланецкий. — Главное, Кресовский вовремя явился, а они привыкли вставать рано, их ждать долго не придется.
— Знаешь, о чем я думаю сейчас? — сказал Машко. — Есть в жизни одна вещь, о которой всегда почему-то забывают, строя планы или затевая что-нибудь, а ведь из-за нее все может рухнуть, пойти прахом, развалиться. Это — глупость человеческая. Допустим, я вдесятеро умней и заботы у меня тоже посерьезней, что я не Машко, а крупный политический деятель, ну, Бисмарк или Кавур какой-нибудь, которому средства нужны для осуществления своих целей и который каждый свой шаг поэтому рассчитывает, каждое слово взвешивает… И вот является какой-то кретин — предвидеть этого не дано, будь ты хоть семи пядей во лбу, — и все летит к черту. В этом есть что-то фатальное! Застрелит он меня или нет — не то важно, а что из-за скотины этой все мои усилия пойдут насмарку!
— Так разве можно это предвидеть? Все равно как если б кирпич на голову упал.
— Вот это меня и бесит!
— А насчет застрелит, нечего об этом думать.
Машко овладел собой и снова стал протирать очки.
— Милый мой, как будто я не вижу, что ты всю дорогу за мной наблюдаешь и подбодрить меня стараешься. Что ж, это вполне естественно. И я со своей стороны хочу тебя заверить: краснеть вам за меня не придется. Конечно, я волнуюсь, вот тут, под ложечкой, сосет, но знаешь, почему? Опасность, выстрелы — это все пустое! Дай мне пистолет, отведи в лес — хоть полдня палить готов в этого идиота и полдня стоять под его выстрелами. Я уже раз участвовал в дуэли и знаю, что это такое. Волнуешься из-за самой комедии: приготовлений, секундантов, — от сознания, что на тебя смотрят, из боязни оплошать, осрамиться. Это как публичное выступление: самолюбие затрагивается, и ничего больше. Для нервных людей дуэль, конечно, большое испытание. Но у меня нервы крепкие. Есть у меня и еще преимущество: я привык на людях бывать, не то что он. С другой стороны, такой остолоп лишен воображения, не может себе представить, как будет выглядеть его разлагающийся труп и прочее. Но собой владеть я умею лучше… И еще одно, к слову: философия философией, но все решает характер, темперамент. Мне эта дуэль ничего не дает и ни от чего не спасает, напротив, у меня из-за нее неприятности могут быть. И все-таки я не удержался… Возненавидел этого идиота, до того он меня довел, раздавить его хочу, уничтожить — тут уж не до рассуждений… Будь уверен, стоит мне только увидеть его ослиную рожу — сразу перестану волноваться, забуду всю эту комедию, никого, кроме него, не будет для меня существовать.