Бывшее и несбывшееся - Федор Степун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если даже игнорируя факты и согласиться с тем, что Керенский был на редкость слабым и не устойчивым человеком, то все же остается открытым вопрос – в чем же проявили свою силу его строгие критики, те представители буржуазии во Временном правительстве, которым история поначалу вручила почти неограниченную власть? Разве только в том, что они последовательно сдавали одну позицию за другой. Разойдясь с демократией по вопросу о внешней политике, ушел в отставку Милюков, из-за разногласий по вопросу о преобразовании армии – Гучков. Неисполнимые требования рабочего класса заставили уйти в отставку Коновалова. Аграрные беспорядки
принудили и Львова покинуть свое председательское кресло. Согласен, что всему этому поведению нельзя отказать в последовательности и упорстве, но упорство не сила: тактика постоянного требования сильной власти при постоянном отказе от нее ради чистоты программы никак не может быть признана за проявление силы. Сильную власть вообще не требуют, ее осуществляют.
Защищая министра-председателя от его врагов, я отнюдь не отрицаю его больших недостатков как главы революции. Вот очень показательный пример несостоятельности Керенского. Начальником политического сыска эсером Мироновым было Савинкову доложено о заговорщических планах некоторых правых и левых организаций. Ознакомившись с материалами, мы с Савинковым решили добиться от Керенского ареста и высылки некоторых подозрительных лиц. После долгих, длившихся до полуночи разговоров, Керенский согласился с нашими доводами. Но на рассвете, когда адъютант Савинкова принес готовый указ о высылке, Керенский наотрез отказался подписать его.
Бледный, усталый, осунувшийся он долго сидел над бумагою, моргая красными воспаленными веками и мучительно утюжа ладонью наморщенный лоб. Мы с Савинковым молча стояли над ним и настойчиво внушали ему: подпиши. Словно освобождаясь от творимого над ним насилия, Керенский вдруг вскочил со стула и почти с ненавистью обрушился на Савинкова: «Нет, не подпишу. Какое мы имеем право, после того как мы годами громили монархию за творящийся в ней произвол, сами почем зря хватать людей и высылать без серьезных доказательств их виновности. Делайте со мною что хотите, я не могу». Так мы и ушли ни с чем.
На Московском совещании раздвоение между го
лосом совести и сознанием необходимости идти ради спасения России на самые крутые меры, достигло в Керенском наибольшего напряжения.
Когда сообщение Корнилова, что не желавший защищать родину полк, узнав о том, что уже отдан приказ об его истреблении, сразу же занял позицию, было покрыто аплодисментами, Керенский властно потребовал от публики не сопровождать доклада недостойными знаками внимания. Когда же повторные аплодисменты раздались в ответ на заявление самого Керенского о восстановлении смертной казни, то он еще страстнее прервал «недостойные знаки внимания» гневным возгласом: «Как можно аплодировать, когда вопрос идет о смерти. Разве вы не понимаете, что в этот час убивается частица человеческой души?» Видеть в словах, как таковых, проявления слабости и безволия могут только нравственные уроды. К чему ведет бесскорбное одобрение смертной казни апологетами сильной власти, доказывает наше страшное время, ничему не рукоплещущее с такою безудержною радостью, как пролитию крови.
Этою глубокою трагедией раздвоения личности объясняется, как мне кажется, и содержание и тон заключительной речи Керенского, которою как-то неудачно оборвалось Московское совещание.
Начал Керенский свою речь сравнительно спокойно. Совещание-де выслушало массу противоречивых мнений. Он, Керенский, надеется, что каждый присутствующий понял, что он понимал не все. Правительство, представляющее собою большинство страны, знает и видит всё. Оно и решит, как примирить непримиримое и какие пожелания исполнить. Пусть только его не принуждают к исполнению бессмысленных и преступных замыслов: насильники почувствуют силу власти, которая только кажется бессильной.
Последними словами Керенский снова угрожал тем темным силам, с которыми он все время боролся и от которых искал защиты у собравшихся в Большом театре. Заговорив со своими невидимыми врагами, Керенский, и без того замученный и затравленный, вдруг потерял всякое самообладание. Его сильный, выносливый голос стал то и дело срываться, переходя минутами в какой-то зловещий шопот. Чувство меры и точность слова, которые никогда не были сильными сторонами ораторского дарования Керенского, начали изменять ему. С каждой фразой объективный смысл его речи все больше и больше поглощался беспредельным личным волнением.
Зал слушал с напряженным вниманием, но и с не-одумением. Я сидел на эстраде совсем близко от стола президиума. По лицу Керенского было видно, до чего он замучен и, тем не менее, в его позе и в стиле его речи чувствовалась некоторая нарочитость; несколько театрально прозвучали слова о цветах, которые он вырвет из своей души и о камне, в который он превратит свое сердце… Но вдруг тон Керенского снова изменился и до меня донеслись на всю жизнь запомнившиеся слова: «Какая мука всё видеть, всё понимать, знать, что надо делать, и сделать этого не сметь!»
Более точно определить раздвоенную душу «Февраля» невозможно.
Керенский говорил долго, гораздо дольше, чем то было нужно и возможно. К самому концу в его речи слышалась не только агония его воли, но и его личности. Словно желая прекратить эту муку, зал на какой-то случайной точке оборвал оратора бурными аплодисментами. Керенский почти замертво упал в кресло.
Двадцатого августа пала Рига. Двадцать второго мы с Савинковым выехали в Ставку, где на двадцать
третье было назначено собрание комиссаров и представителей армейских комитетов для заслушания и обсуждения выработанного Политическим управлением нового армейского законоположения.
Открыв заседание и произнеся программную речь, Савинков передал председательство мне, так как сам был занят гораздо более важными для него переговорами с Корниловым. Тема этих переговоров не была для меня тайною, но активного участия я в них не принимал.
Не могу точно сказать, когда Савинков впервые заговорил со мною о необходимости преобразования центральной власти, во всяком случае это было до Московского совещания. По замыслу Савинкова Корнилов, которого он не без задней мысли выдвигал на пост Главнокомандующего, должен был сыграть решающую роль в деле освобождения Временного правительства и прежде всего самого Керенского из-под власти Центрального исполнительного комитета, который представлялся Борису Викторовичу огромною губкою, неустанно впитывающей в себя и разбрызгивающей по всей стране смертельный яд большевизма. Относительно безболезненное проведение этой оздоравливающей операции представлялось Савинкову возможным лишь в том случае, если она будет осуществлена не в поряд-ек военной контрреволюции, а в порядке самообуздания революционной демократии. В конце концов, дело сводилось к осуществлению военной директории – Керенского, Корникова и Савинкова. В своих беседах с Главнокомандующим комиссар-верх Фелоненко так прямо и говорил ему: «Наша политическая окраска для вас тот щит в бою, который так же необходим, как меч».