3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как это? — спросил он. — Ты шел пешком по подземному царству, а добрался сюда быстрее, чем я на своем корабле?
Аристарх[550] почитал этот вопрос нелепым. Алексис Пьеррон, издатель Гомера, утверждает, что вопрос этот наивен, но отнюдь не нелеп. Вероятно, ответить на него было не так-то просто, ибо Элпенор промолчал. Он, стеная, умолял Улисса похоронить его согласно обряду.
— Когда ты возвратишься на остров Эа, не покинь меня здесь неоплаканным и непогребенным, сожги меня вместе с моими доспехами, воздвигни мне на берегу белопенного моря курган и укрепи на вершине его мое весло, которым я при жизни греб с товарищами.
Так стонала тень Элпенора у ног Улисса. Но поскольку Элпенор до той поры не был погребен, он утратил свое место среди живых и не приобрел права на место среди усопших в царстве теней. Печально бродит он между живыми и мертвыми. Может быть, поэтому он и прорицает, не испив живой крови. Полагаю, однако, что это просто искажение текста. Вся «Некия» заштопана наподобие гобелена, изображающего историю Александра Македонского, который четыреста лет подряд вывешивают в дни празднеств на фасаде одного старинного дома в Брюгге. В таком виде история эта очень занимательна и очень почтенна.
Первая тень, которой Улисс разрешает приблизиться к яме и испить живой крови, чтоб обрести силу чувствовать и говорить, — это Тиресий. Выпив крови, он тотчас начинает прорицать, причем начало прорицания посвящено странствиям героя, а последняя часть, несомненно извлеченная из очень древних сказаний, связана с какими-то своеобразными и ребяческими преданиями, совершенно чуждыми «Одиссее», и во всем противоречит духу поэмы, ибо хитроумный Улисс, любимец девственной богини Афины, в этой поэме обречен на судьбу отверженных и нечестивцев, — его ждет кара, постигающая Каинов и Агасферов[551]. Если прорицатель и говорит туманно о грядущем прощении, то угрозы, которые он произносит, совпадают, однако, с дошедшими до нас легендами и придают характер отверженца герою, который в гомеровских сказаниях нарисован как образец совершенного эллина. В данном случае к старому гобелену пришили еще более старый и более потемневший лоскут.
Выслушав прорицание Тиресия, Улисс пожелал вопросить тень своей матери, и, судя по одному из вопросов, который он задает Тиресию, следует предположить, что он пока еще не вызывал многолюбимую тень лишь потому, что не знал, как к этому приступить. Значит, мы напрасно обвиняли в равнодушии сурового царя-пирата, долго бороздившего пустынное море и столь любимого эллинскими матросами и рыбаками. Но нам известно, что, наученный колдовству волшебницей Цирцеей, он, сам того не желая, уже вызвал тень матери, и допускаем, что он нарочно обманул Тиресия. Он был лжецом, и богиня, любившая его, однажды сказала ему: «Я тебя люблю потому, что ты хорошо умеешь лгать». Действительно, его неведение кажется непонятным, — ведь Цирцея научила же его искусству вызывать тени усопших. Мы только что убедились в том, что он великолепно усвоил наставления волшебницы. А может быть, гобелен и в этом месте заштопан.
Все смутно в этой чудесной поэзии боязливых детей. Но в самой ее смутности таится очарование и несказанная прелесть. Когда почтенная мать Улисса, старая Антиклея, пьет черную кровь и говорит с сыном, нас охватывает благородное и глубокое волнение, пронизанное таким чувством прекрасного, что надо признаться: эллинский гений уже на заре жизни народа одарен был инстинктом гармонии, и ему доступен был тот род истины, который превосходит истину научную: приобщают нас к ней лишь поэты и художники.
— Дитя мое, как сумел ты живым проникнуть в эту беспросветную тьму? Ибо трудно живому видеть все это. Ни искусный лучник своими стрелами, ни тяжкие болезни не отняли у меня сладостной жизни, но тоска, тревога за тебя и воспоминание о твоей нежности — вот что обрекло меня на смерть.
Так сказала она. Сын хотел обнять ее. Трижды пытался он приблизиться, алкая любящим сердцем прикоснуться к ней, и трижды, подобно тени иль сонному видению, она исчезала.
Тогда с глубокой болью в сердце он сказал:
— Мать моя, почему ты ускользаешь от меня, когда я приближаюсь к тебе, ведь даже в Аиде, сжимая друг друга в объятиях, мы можем найти утешение в слезах.
А старая мать отвечала:
— Увы! дитя мое, таков удел усопших: кожа и мышцы отпадают от костей, огонь пожирает их тотчас же, как только дух покидает белое тело и тогда душа, как сон, улетает.
Бесконечно трогательные слова, полные неизреченной человеческой нежности! Слова эти — вымысел какого-то древнего сказителя, жившего на берегу «фиолетового» моря в ту пору, когда люди не умели еще седлать коней и варить мясо. Сказителю неизвестны были живопись и скульптура; единственные алтари богов, которые он знал, были грубые каменные плиты в священных рощах. Он все время занят был добычей пищи. Среди людей, поглощенных заботами о пропитании, воюющих ради того, чтобы умыкать женщин и бронзовые треножники пифий, он вел жизнь более жалкую, чем бродячий певец Оверни. Однако в своей первобытной и суровой душе он нашел слова, которые для благородных душ остались бессмертными: «Дитя мое, ни искусный лучник своими стрелами, ни тяжкие болезни не отняли у меня сладостной жизни, но тоска, тревога за тебя и воспоминание о твоей нежности — вот что обрекло меня на смерть».
Так древний певец изливал благозвучную жалобу матери и уже являлся подлинным эллином по тому чувству красоты, которое единственное из человеческих чувств не обманывает, ибо оно единственное человечно и только человечно.
Я закрываю сборник ионийских песен и отворяю окно в своей деревенской комнате. Передо мной в ночи вновь возникает бухта Усопших. Только что я был с Улиссом, но и тут я почти не отрешаюсь от античного мира. «Некия», созданная каким-то гомеридом, и «гверзы» бардов из Брейз-Изеля не так уж далеки друг от друга. Все старинные верования схожи между собой своей простотой. Эти родившиеся в незапамятные времена легенды об усопших остались в христианской Бретани мало христианскими. Вера в загробную жизнь в них столь же смутна и зыбка, как во времена Гомеровы. Для сына Арморики, как и для древнего эллина, умершие продолжают уныло влачить свое существование. Оба народа одинаково верят, что, если тела усопших не похоронены в родной земле, тени их, стеная и моля, взывают о погребении. Тень Элпенора молит Улисса о могиле; утопленники Ируаза своими костями стучатся в двери рыбачьих хижин.
В мире кельтском, так же как и в мире эллинском, у мертвецов есть свое царство, отделенное от нас океаном, — покрытый туманом остров, где они обитают во множестве. У эллинов — остров киммерийцев, а здесь, поближе к берегу, — священный остров Вещих Снов. Гробницы как в героической Греции, так и у кельтов имеют одинаковую форму[552].
Что я говорю! В Карнаке я видел могилу Элпенора. Недоставало только весла, и археологи при раскопке унесли мирно покоившееся оружие и кости: это могильный курган архангела Михаила, возвышающийся на берегу «белого моря».
Хозяйка зовет меня ужинать. На столе золотится подрумяненный омлет, да еще комнату наполняет аппетитный запах баранины, приправленной тмином. Оставляю Гомера и свои мечты. Не думайте по крайней мере, что кельты были когда-то пелазгами и что в Кемпере говорили по-гречески не хуже, чем в Микенах.
Карнак (Морбиан), 11 августаС вершины кургана архангела Михаила перед вами открываются угрюмые просторы: берег и море. На западе океан простирается до самой лазурной дуги горизонта. Слева тянется темное побережье Локмариакера, где с незапамятных времен под бесформенным укрытием из обломков скал почиет прах какого-то вождя варварского племени. Дальше исчезает в тумане острый шпиль церкви св. Жильдаса, где невежественные монахи, ненавидевшие музыку и философию, угрожали смертью Абеляру[553]. Направо — мрачный полуостров Киберон; вдали, словно волнорез, его отгораживает от моря Бель-Иль.
Но если вы повернетесь так, чтобы Киберон оказался у вас слева, то увидите, что ланды тянутся вплоть до сосновых лесов, прочерчивающих по краю неба темно-синюю полосу. Над каменистой степью, которую вереск окрашивает в бледно-розовый цвет, проплывает густая тень облаков. Это Карнак, Каменные Столбы.
Полчище менгиров словно выстроилось в боевом порядке. Прямо против вас — ряды менгиров Менека, несколько правее — менгиры Кермарио. Небольшая возвышенность скрывает от вас камни Керлескана. Две тысячи бесформенных каменных великанов, стоящих или поверженных на землю, все еще занимают свой пост. Говорят, будто некогда их было более десяти тысяч.
Чьи руки воздвигли их в ландах? Неизвестно. Их возраст, их назначение — тайна. Кажется, будто они в своей величавой суровости хранят безмолвное воспоминание о давно угаснувших народах. От них веет чем-то мрачным. Мысль рисует нам образы свирепых воинов, вождей диких племен, покоящихся под их огромной тяжестью. Однако когда под этими менгирами производили раскопки, то не нашли ничего, что указывало бы на захоронение.