Пришвин - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вы трусите, что ошиблись и отдались в ненадежные руки», – признавал эти колебания Пришвин. «Похоже, она даже не только холодной водой окатила, но вытащила меня на солнечный свет, как старую залежалую шубу, повесила на забор и принялась выхлестывать из нее моль».
Пришвин чувствовал «холодный, изучающий, презирающий взгляд», и ему в какие-то моменты казалось, что она «нарочно заставляла пугаться, и нарочно мучила. Это жестокость, а не любовь… И если ей отдаться, как „подходящей“, возможно, и полюбит, но, возможно, меня, старика, просто замучит». Но в то же время он боялся, что она бросит его, уйдет и, если его сердце выдержит, ему ничего другого не останется, как сделаться странником и с палочкой пойти по Руси.
Валерии Дмитриевне все виделось иначе и, вспоминая то зыбкое время, она писала: «Если б он мог подозревать тогда, с какой дрожью в сердце я дожидалась к назначенному часу его приезда, замерев в неподвижности в его кабинете».
«Гигиена любви состоит в том, чтобы не смотреть на друга никогда со стороны и никогда не судить о нем с кем-то другим…» – заключал Михаил Михайлович, и, так подгоняемые неласковым временем, двое разных, но глубоко созвучных людей шли навстречу друг к другу.
А противная сторона между тем после короткого замешательства и выжидания пришла в себя. «Положение в Загорске такое: если я скажу, что ничего нет у меня, – то все будет по-старому. Если же иначе – дверь туда будет мне закрыта», – слишком легко представлял себе ситуацию Пришвин. Аксюша окончательно определилась в вопросе, с кем она, и написала Валерии Дмитриевне «оскорбительное письмо», которое «выбило» адресата в «определенность». Текст послания неизвестен, но можно догадаться, какими попреками осыпала уверчивая и запальчивая Аксюша, одолжившая в первый приход будущей хозяйке лаврушинской квартиры толстые деревенские чулки, чтобы спасти обмороженные ноги.
Ответ от Валерии Дмитриевны – не Аксюше, Пришвину – последовал незамедлительно: «Если вы меня любите не литературно и имеете силы, чтобы сделать все как надо, – мы получим свою долю человеческого счастья. Если нет – я прошу Вас, ради Бога, еще раз проверьте себя, не обманывайте нас обоих, – я круто поверну, так как должна жить, должна быть здоровой и сильной.
Не бойтесь мне сказать горькую о себе истину, – любить человека, недостаточно меня любящего, я не хочу, – не буду!»
И наконец еще одно, очень важное:
«…Не сердитесь на Аксюшу – это скорее ваша, чем ее вина: нельзя требовать от человека большего, чем способно вместить его сердце и ум, и надо самому быть больше человеком, чем писателем, в отношении той же Аксюши».
«И глаза у вас не такие, как прежде, и сердце ожесточенное, – в те дни обращалась Аксюша к своему хозяину. – Теперь вы не будете, как раньше, любить природу (…) Если бы не В. Д., вы, может быть, так в простоте и прожили, и хорошо! Сам Господь сказал: „Будьте как дети“. Сердце мое сжалось от этих слов и…»
Но… как ни сжималось сердце писателя, именно на этом беззащитном существе вымещал он теперь ярость оскорбленного человека, пытаясь распространить свою житейскую историю на историю всей «исторически виновной» Церкви: «Церковное животное во многих своих разновидностях „Христовых невест“ вроде Аксюши, попов и дьяконов неверующих, старцев-самозванцев, кликуш – играет большую роль в деле разрушения Церкви».
Валерия Дмитриевна держалась в этой ситуации достойно, но дело заворачивалось по-советски круто, так как слишком вдруг остро встал квартирный вопрос. Домочадцы были убеждены, что разлучница стремится четырехкомнатной квартирой завладеть, что нужен ей не Пришвин, а его комфортное жилье, и тогда, чтобы квартиру не отдавать, претензии на жилплощадь в Лаврушинском переулке, из которой замоскворецкий мечтатель еще совсем недавно грозился создать бессмертный «Китеж», заявили и Аксюша, и Петя, и приехавшая в Москву «на лечение» Павловна.
Ситуация запуталась окончательно. Было в ней что-то не то от прошлых романов Федора Достоевского, не то от будущих московских повестей Юрия Трифонова…
«Я хочу просить Вас не видеться со мной, потому что я не могу быть сытой беседой на улице, и душа потом болит вдвое сильней.
Не думайте, что это слова. Это правда. Я буду пока жить своей привычной жизнью, работать, заботиться о маме, считая Вашу любовь мечтой. Эта мысль будет защитой, потому что я, с тех пор как Вас люблю, стала беспомощной и мне становится сейчас не под силу. Мне легче было бы жить на Вашем месте: у Вас в руках действие, а у меня полная зависимость».
Из писем Валерии Дмитриевны видно, что она очень глубоко и верно понимала своего возлюбленного и, будучи женщиной проницательной и умной, более всего страдала от неспособности Пришвина на решительный поступок. Остаться в роли Прекрасной Дамы, на которой нельзя жениться и которую можно лишь воспевать, она не желала. Мучительно размышля о безвыходности своей ситуации, она стала даже подумывать о том, чтобы вернуться к мужу, о чем и сообщила однажды Пришвину.
Для Михаила Михайловича проблема заключалась в том, что, как ни клял он на протяжении вот уже тридцати шести лет свою Ксантиппу, как ни выбирал намеренно квартиру на одном из верхних этажей, чтобы боявшаяся лифтов Ефросинья Павловна реже его навещала, ему было тяжело навсегда с ней расстаться.
«Все думаю о покинутой мною женщине. Мне тяжело не от ее страдания, столь простого, а от соседства моей сложнейшей любви (от которой должно родиться нечто не только для моего личного удовлетворения, а может быть, и еще для кого-нибудь), соседства этой любви со страданием впустую».
А вот голос Валерии Дмитриевны: «Если бы я знала, что Вы настолько связаны с Е. П., я не пошла бы Вам навстречу».
Павловна рыдала, она была готова его отпустить («Павловна, поплакав сильно, пришла в себя, села у окна. Я поцеловал ее в лоб, она стала тихая, и мы с полчаса с ней посидели рядом. Все может кончиться тем, что они смутно поймут, какая любовь настоящая») и… не отпускала. Слишком женщина была.
«Е. П. довела свой показ злобы до последнего: вот-вот и случится что-то! Она притворяется, лжет, когда говорит, что отпускает меня и скоро уедет»; «Павловна вдруг накинулась на меня: „Знаю, знаю, не погуляешь, все разрушу и ляпну в самое место“».
Иногда между супругами наступало примирение, потом война разгоралась с новой силой. Пришвин на коленях умолял Ефросинью Павловну о прощении, она грозила стрихнином ему и ножом Валерии Дмитриевне, он вызывал психиатров, одни полагали, что ничего страшного нет, другие находили, что и сам Пришвин болен. От невыносимости такого положения писатель бросился в Загорск.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});