Исповедь - Жан-Жак Руссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот я наконец у себя, в приятном и уединенном приюте; я волен вести здесь ту независимую, ровную и спокойную жизнь, для которой чувствовал себя созданным. Прежде чем говорить о действии на мое сердце столь нового для меня положения, следует возобновить в памяти мои тайные привязанности, чтобы можно было лучше проследить причины успеха этих новых изменений.
Я всегда считал день, соединивший меня с моей Терезой, днем, определившим мое нравственное существо. Мне нужна была привязанность, поскольку узы прежней привязанности, которая могла бы заполнить всю мою жизнь, были так жестоко разорваны. Жажда счастья никогда не иссякает в сердце человека. Маменька старилась и опускалась! У меня было доказательство, что она больше не может быть счастливой здесь, на земле. Оставалось искать своего собственного счастья, так как я потерял всякую надежду когда-нибудь разделить его с ней. Я переходил некоторое время от одной идеи к другой и от одного замысла к другому. Мое путешествие в Венецию могло бы вовлечь меня в общественную жизнь, если б человек, с которым я связался, имел хоть каплю здравого смысла. Я легко падаю духом, особенно в предприятиях трудных и требующих выдержки. Неудача этого начинания отвратила меня от всякого другого; считая согласно моему давнему убеждению предметы отдаленные приманкой для простаков, я решил жить с тех пор день за днем, не видя в жизни больше ничего, что побуждало бы меня напрягать силы.
Как раз в то время состоялось мое знакомство с Терезой. Мягкий характер этой хорошей девушки, казалось, так подходил к моему, что я привязался к ней чувством, неуязвимым для времени и обид, и все, что могло бы его уничтожить, только увеличивало его. Сила этой привязанности будет видна впоследствии, когда я обнажу глубокие раны, которыми она истерзала мне сердце в самый разгар моих бедствий, но вплоть до той минуты, когда я это пишу, у меня ни разу ни перед кем не вырвалось ни единого слова жалобы.
Когда станет известно, что, сделав все, презрев все, чтобы только не разлучаться с ней, после двадцати пяти лет, проведенных с нею наперекор судьбе и людям, я кончил тем, что на старости лет женился на ней, хотя она этого не ожидала и не просила, а я не давал ни обязательств, ни обещаний, – то решат, что неистовая страсть с первого же дня вскружила мне голову и постепенно довела меня до последнего сумасбродства; и еще больше подумают так, когда узнают те особые и важные причины, которые должны были помешать мне когда-либо дойти до этого. Что же подумает читатель, если я скажу ему со всей искренностью, которую он теперь должен за мной признать, что с первой минуты, как я увидел ее, и до сих пор, я ни разу не почувствовал ни малейшей искры любви к ней, что я желал обладать ею так же мало, как и г-жой де Варане, и что чувственная потребность, которую я удовлетворял с нею, была у меня только потребностью пола, не имевшей ничего общего с личностью? Он подумает, что я устроен иначе, чем другие люди, и, видимо, не способен испытывать любовь, раз она не имела отношения к чувствам, привязывавшим меня к женщинам, которые были мне всего дороже. Терпенье, мой читатель! Приближается роковой момент, когда вам придется слишком ясно убедиться в своей ошибке.
Я повторяюсь, это верно; но так надо. Первая моя потребность, самая большая, самая сильная, самая неутолимая, заключалась всецело в моем сердце: это потребность в тесном общении, таком интимном, какое только возможно; поэтому-то я нуждался скорей в женщине, чем в мужчине, скорей в подруге, чем в друге. Эта странная потребность была такова, что самое тесное соединение двух тел еще не могло быть для нее достаточным; мне нужны были две души в одном теле; без этого я всегда чувствовал пустоту. И вот мне казалось моментами, что такой пустоты я больше не ощущаю. Эта молодая женщина, привлекательная тысячью превосходных качеств, а в то время даже и внешностью, без тени искусственности или кокетства, заключила бы в себе одной мое существованье, если бы я мог, как сначала надеялся, заключить ее существованье в себе. Мне нечего было бояться мужчин, – я уверен, что был единственным, которого она действительно любила, и ее спокойный темперамент не нуждался в других, даже когда я перестал быть для нее мужчиной. У меня не было семьи; у нее она была; но эта семья, в которой все были столь отличны от нее по характеру, оказалась не такой, чтоб я мог сделать ее своей семьей. В этом была первая причина моего несчастья. Чего только я не отдал бы, чтобы стать сыном ее матери! Я все для этого сделал, но не достиг цели. Напрасно я старался слить в одно наши интересы: это оказалось невозможным. У г-жи Левассер всегда находились свои личные интересы, противоположные моим и даже интересам ее дочери, которые уже не были отдельными от моих. Она и другие ее дети и внуки уподобились пиявкам и обкрадывали Терезу, – что было еще самым меньшим злом из всех, какие они причиняли ей. Бедная девушка, привыкшая покоряться даже своим племянницам, молча позволяла обирать себя и распоряжаться собой; и я с болью видел, что расточаю свой кошелек без всякой пользы для нее. Я попытался отдалить ее от матери; она этому решительно воспротивилась. Я отнесся с уважением к ее сопротивлению и стал ценить ее за это еще больше; но отказ ее тем не менее послужил во вред и ей, и мне. Преданная своей матери и родным, она принадлежала им больше, чем мне, больше, чем себе самой; их жадность была для нее не так разорительна, как пагубны их советы. Наконец, если благодаря своей любви ко мне, благодаря своей хорошей натуре она избегла полного порабощения, то все же была подчинена настолько, что это в большинстве случаев мешало воздействию хороших правил, которые я старался ей внушить; и какие меры я ни принимал, мы всегда оставались разъединенными.
Вот каким образом, несмотря на искреннюю и взаимную привязанность, в которую я вложил всю нежность своего сердца, пустота в нем все-таки никогда не была заполнена. Явились дети, которые могли бы эту пустоту заполнить; стало еще хуже. Я содрогнулся перед необходимостью поручить их этой дурно воспитанной семье, – ведь они были бы воспитаны ею еще хуже. Пребывание в Воспитательном доме было для них гораздо менее опасным. Вот основание принятого мной решения, более веское, чем все выставленные мной в письме к г-же де Франкей; однако оно было единственным, о котором я не смел говорить. Я предпочел остаться менее оправданным в столь тяжком проступке и пощадить семью женщины, которую любил. Но можно судить по поведению ее несчастного брата, должен ли я был – что бы об этом ни говорили – подвергать своих детей такому воспитанию, какое было дано ему?
Не имея возможности насладиться во всей полноте необходимым тесным душевным общением, я искал ему замены, которая, не заполняя пустоту, позволяла бы мне меньше ее чувствовать. За неимением друга, который был бы всецело моим другом, я нуждался в друзьях, чья порывистость преодолела бы мою инертность, вот почему я берег, укреплял свою дружбу с Дидро, с аббатом Кондильяком и завязал с Гриммом новую дружбу, еще более тесную, и вот, наконец, из-за этого несчастного «Рассуждения», историю которого я рассказал, я, сам того не думая, оказался снова брошенным в литературу, хотя считал, что навсегда отошел от нее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});