Взрыв - Павел Шестаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы познакомились в лагере для военнопленных. Владимир Карлович по поручению германского командования отбирал людей, могущих быть полезными новой России.
— И вы такой человек? Ну-ну…
Барановский достал из внутреннего кармана очки и начал читать письмо, которое действительно написал Владимир Карлович, хотя и не вполне по доброй воле.
— Так… так… Вы и есть Андрей Николаевич Шумов?
— С вашего позволения…
— Любопытно. Если не ложь… Вас проверят.
— Понимаю. Когда разрешите зайти?
— Когда? — Бургомистр подумал и вдруг предложил: — Знаете, поедемте со мной. Я обедать еду. Поговорим по пути.
И, не дожидаясь согласия, пошел вперед неожиданно быстрой походкой, в которой еще угадывался бывший гвардейский офицер.
У подъезда бургомистра ждал экипаж. Именно конный экипаж, а не автомобиль, коляска на рессорах с откидным верхом я низкими лакированными дверцами, из тех, что довоенные мальчишки видели только в кино. На козлах этого неизвестно откуда добытого экипажа сидел кучер. Правда, не в лихой поддевке, а в немецком мундире, с автоматом, который он для удобства положил в ногах.
— Меня тошнит в автомобиле, — пояснил бургомистр, приглашая Шумова занять место рядом. — Я вообще терпеть не могу машины. Ведь это с них все началось. Сначала машины, потом рабочий класс, а теперь сами видите… Поехали, Степан!
Пожилой и угрюмый Степан перекрестился и подхватил вожжи.
— Трусит, — сказал Барановский. — А почему, понять не могу. Был храбрец. Под Ляояном меня у черта из пасти вытащил. Япошек, как Кузьма Крючков, накрошил. С тех пор и неразлучны. И мировую прошли вместе, и красным немало крови попортили, и мир повидали. Как тебе Париж, Степан?
— Да что хорошего? Суета одна…
— А Берлин?
— Много чище.
— Большой оригинал этот Степан. Но вот трусить стал. Полагаю, сказывается природное плебейство. Ведь страх смерти — признак низкой организации личности. Вот Владимир Карлович вас как строителя нового отечества нашего рекомендует. А не боитесь?
— Что убьют?
— Вот именно.
— Волков бояться…
— Волков, милейший, бояться глупо. Люди страшны. Не знают, что умрут.
Шумов ждал продолжения, но мысль свою бургомистр не пояснил. Ему вдруг расхотелось говорить. Разговоры тревожили память, а он привык уже, вернее, научился подавлять воспоминания — вовремя останавливать ненужные всплески, если они тревожили далекое, почти нереальное прошлое либо навязчиво будоражили мозг суетами вчерашнего дня. Будь то липы за окном старого помещичьего дома, в котором он родился, или списки саботажников, присылаемых из гестапо с ненужной немецкой педантичностью, — все это отторгал он с настойчивостью стоика, который давно уяснил, что и срубленные липы, и расстрелянные люди — явления одного порядка, вечно торжествующей над жизнью смерти, которой никто еще не избежал, а следовательно, и в том, что не смог он оборонить дом отцов своих от озверевших рабов, нет его вины, и не его подписью на списке смертников решается их судьба, ибо и жертвы и палачи обречены от рождения на один и тот же конец во имя непознаваемых для нас целей равнодушной природы.
Истины эти давно открылись ему, но он знал, что не всем дано понять их, и благодарил бога, в которого не верил, что просветил его и тем облегчил муки существования и отличил от скотов, живущих инстинктами, изнемогающих от ужаса перед неизбежным, готовых убивать, предавать и унижаться, чтобы продлить считанные секунды, что отведены им в бесконечном космическом круговороте. В круговороте, в котором промелькнули и навеки сгинули его мифические предки, якобы родством сопричастные к Рюриковичам и Гедиминовичам, его деды, хозяева жизни и смерти тысяч крепостных, катавшиеся летом в санях по насыпанной из сахара дороге, родители, разоренные крестьянской реформой и сохранившие фамильной гордости гораздо больше, чем наличных денег… И вот пришла и его очередь промчаться в бессмысленном вихре от сопок Маньчжурии до Елисейских полей и вернуться в изгнавшую его страну в безумной и недостойной стоика надежде повернуть время вспять. Но даже секунды не возвращаются. А их осталось так мало…
Он, однако, не знал, что их осталось еще меньше, чем он думал.
Экипаж катился тихой, незамощенной улицей, придавливая колесами мелкую слежавшуюся пыль и мягко пружиня хорошо смазанными беззвучными рессорами. Шумов сидел, слегка наклонившись вперед, с любопытством ожидая продолжения разговора, и поглядывал то на серо-зеленую спину бывшего русского крестьянина Степана, то на залитые солнцем белые домики, за которыми возникало и исчезало, чтобы вновь промелькнуть между золотистыми купами деревьев, мирное, сонно поблескивающее море. Несколько минут ощущал он почти полную невероятную тишину, чуть подчеркнутую шуршанием шин, как вдруг она нарушилась мотоциклетным треском.
Потом, припоминая этот момент, Шумов отметил, что треск прозвучал действительно внезапно, а не приблизился постепенно, и сделал вывод, что мотоциклист поджидал их, а не догонял…
Но в тот момент он лишь увидел обыкновенный немецкий армейский мотоцикл, который выскочил сзади и преградил дорогу экипажу, взметнув облако пыли, смешавшейся с бензиновой гарью. Степан натянул вожжи, сдерживая взволновавшихся лошадей, а бургомистр недовольно взмахнул рукой, отгоняя ненавистный ему машинный запах.
— Что такое? — спросил он по-немецки.
— Господин бургомистр!
Рыжий немец в пилотке и больших защитных очках опустил руку в карман кителя.
— Видите? — повернулся бургомистр к Шумову. — Ни минуты покоя… Ну что там у вас горит? — И снова перешел на немецкий: — Что вам угодно, господин офицер? Пакет?
Но это был не пакет.
— Кровь за кровь! Смерть предателям! — выкрикнул «немец», вытаскивая руку из кармана, и тотчас же загремели выстрелы.
Всего секунду или две Шумов видел вблизи лицо стрелявшего, но оно четко отпечаталось в его памяти неожиданной деталью — из-под рыжей шевелюры на лоб выбился клок темно-русых волос. Стрелявший был в парике. Однако раздумывать об этом было некогда — рука с пистолетом уже повернулась в его сторону, но, на счастье Шумова, задержалась: видимо, стрелок не был уверен, что ему нужно убить и этого в русской шинели неизвестного человека, и одна только пуля обожгла плечо Шумова, прежде чем он выпрыгнул и упал в пыль позади экипажа.
Потом мотоцикл взревел и исчез. Шумов сел, ощупывая раненую руку, и увидел, как, безумно вытаращив глаза, слазит с козел Степан, так и не воспользовавшийся своим автоматом. Вот он стал на землю и открыл лакированную дверцу, откуда просунулась и повисла над подножкой нога бургомистра в черном лакированном ботинке.
Шумов встал и подошел к экипажу:
— Раз-з-звяжите… раз-звя… — хрипел Барановский, стараясь дотянуться слабеющей рукой до галстука.
— Барин, барин! — бормотал Степан. — Да что ж это? Я-то теперь куда?
По дороге в госпиталь бургомистр умер. Шумова перевязали.
— Вы счастливчик, — сказал ему немецкий врач. — Дешево отделались.
В вестибюле госпиталя к Шумову подошел человек в штатском пиджаке и брюках-галифе, стянутых коричневыми крагами, похожий на дореволюционного авиатора.
— Попрошу следовать за мной. Я из полиции, — сказал он.
Шумов подчинился.
Так в действительности свершилась казнь бургомистра. Но, слушая девушку-экскурсовода, ежедневно повторявшую легенду сотням людей, Лаврентьев понял, что легенда обрела уже собственную жизнь, заняв место оставшихся неизвестными фактов, подменив их, как строгие елочки сменили запущенную растительность пряхинского сада. И Лаврентьев подумал, что легенда имеет, наверно, право на существование, потому что возникла не из желания исказить или приукрасить прошлое, а из естественного стремления объяснить торжество справедливости, возмездие фашистскому приспешнику целенаправленной деятельностью людей, руководимых человеком героическим, каким Шумов был и в его, Лаврентьева, глазах. Расходясь с фактом, легенда оставалась по сути достоверной и не обманывала тех, кто соприкасался здесь с правдой истории, а не с эпизодами жизни отдельных людей. Но сам Лаврентьев соприкоснулся с собственным живым прошлым, и к нему вернулось то ощущение грусти, которое возникло, когда он прочитал страницу из сценария, лежавшего на коленях у молодой актрисы. Он не пошел с группой в домик. Экскурсанты в меру шумливо проследовали мимо него, и на какое-то время стало тихо, пока к домику не подкатила Машина. Из нее вышли уже знакомые Лаврентьеву кинорежиссер Сергей Константинович, мужиковатый оператор Генрих и новый для него тощий человек с бородкой — автор Саша. Все трое остановились возле Лаврентьева, не замечая его, и принялись рассматривать домик.
— Снимать тут нечего, — сказал первым Генрих.