Захар - Алексей Колобродов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А главное (открываю тайну) – Прилепин – это человек, который родился по ошибке. Его вообще быть не должно. Именно поэтому он чешет всем нервы, рвёт глотки, корёжит мысли, заполняет пустотой влагалища. Прилепин – это лишнее звено, это стук дождя по кладбищенской ограде, это топот там, где не пасут коней, это рвота при вылеченном желудке, это полиция в государстве, где победили левые активисты… Вот что это такое.
Нет в БГ даже капли этого, о чём ты вообще говоришь…»
Именно БГ, отвечал я. Различий масса, в том числе типологических, но вот эта океаническая полнота, гармония, счастье от существования – очень рядом.
Говорю о схожих типах «талант и его пространство». Прилепин – artist в западном смысле, и много больший, чем БГ. Это близость типологии, антропологии, а не идеологии.
Но, разумеется, Господу видней.
* * *Умер музыкант Лу Рид.
В одной из своих книжек Артемий Троицкий вспоминает, как он пригласил неведомый ему тогда «Аквариум» на фестиваль в Тбилиси в 1980 году. Где «Аквариум» оскандалился, в смысле – прославился.
Троицкий позвонил Гребенщикову в Питер по наколке Макаревича. Спросил о предпочтениях. Когда БГ назвал Лу Рида, всё стало ясно: о’кей, Борис, покупайте билеты.
Троицкий иронизирует: мол, о времена!
А ведь это, без всякой поправки на время, всегда работало и будет работать: можно называть кучу имён и разнообразных музык, и всегда потребуются дополнительные вопросы и уточняющие реплики, а прозвучал Лу Рид – и не то чтобы всё о человеке сделалось понятно, просто для дальнейшего равного общения вполне достаточно и комфортно. То же самое, через годы, случилось с БГ.
А что, если на наше столь возвышенное, где-то даже благостное восприятие Лу Рида так влияют расстояния – географическое? Не в последнюю очередь и независимо от уровня знаний «американского английского» – языковое? А теперь ещё и смерть – её королевское Величество?
А вдруг всё наше неоднозначное отношение к БГ – тоже не от далёка, а от близости, как всегда бывает при долгой (даже слишком) совместной жизни? Гребенщиков пророс в Захара, как тот сам признаётся, стал частью его сознания, мыслительного аппарата, но то же самое могут сказать о себе множество людей нашего поколения, Прилепин и это фиксировал:
«(…) случайно столкнувшись с половиной известных вам представителей плюс-минус моего возраста (Герман Садулаев, Митя Ольшанский, Олег Кашин, Андрей Архангельский, Саша Гаррос и ещё сто имен), остановиться на минутку и пару-тройку часов вспоминать, как, когда, в каком составе была впервые спета эта строчка, когда и при каких условиях она была услышана нами, какие первые эмоции она вызвала, какие эмоции она вызвала спустя неделю, год, а также десять и двадцать лет спустя.
Впрочем, вполне возможно, что мы сами и есть эти плоды. Яблоки. И у этих яблок есть отец».
А я сейчас наблюдаю, как в молодых, на поколение или два младше нас (восемнадцатилетний мой сын, его друзья, мои сотрудники, ученики, младшие товарищи), прорастает уже Захар Прилепин – как цитаты из его книг и статей превращаются в цикад, вольно порхающих и забывающих автора, как ребята обмениваются прилепинскими кодами, с ходу вычисляя своих; как поглощают его книги – спасительными витаминами, как всё больше воспринимают его в качестве «делать жизнь с кого».
Они ещё напишут, как Захар помог им стать тем, кем и где они стали.
Отцы и учитель
Родина для Захара Прилепина – мужского рода.
Точнее, в обширном списке родного, святого и ближнего, обладать которым, находиться в общей орбите притяжения, – его несомненное счастье, первой будет фигура отца.
Чувство это – светлое, но неизменно окрашено горечью, как всегда печальны упоминания Захара о рано ушедшем отце – Николае Семёновиче.
«А мой отец, провинциальный художник и поэт, в те времена, когда мы жили большой семьёй в однокомнатной квартире, называл нашу ванную, совмещённую с туалетом, – “политическим убежищем”. Он прятался там от шумных нас и курил, думая о своих ненаписанных картинах и неспетых стихах. Много думал, много курил, в то время как надо было рисовать, прислонив холст к раковине, липецкие просторные цветочные поля и бабушку в красном, а потом чёрном платке. Не рисовал, не писал, курил, думал, умер потом».[4]
«Бабушка моя, вовсе неграмотная крестьянка, спросила меня однажды о моём покойном отце, её сыне, умершем очень рано:
– Как же он так сердце своё надорвал? – говорила она удивлённо и горько. – Зачем так пил много? Он же столько книг прочёл! Разве там не учат, как надо жить? Что пить не надо, разве там не написано?»[5]
«Отцовские» эпизоды в почти неотфильтрованном художеством виде он дарит своим любимым пацанам-героям – Саше Тишину («Санькя»), молодым псам войны («Патологии», «Любовь»). Легко угадать, когда он пишет ад, по отсутствию материи отцовской любви (ад внутренний – «Чёрная обезьяна», или внешний – «Обитель», где силён мотив самого страшного для Прилепина греха – отцеубийства).
* * *Практически целиком теме отцовства, в разных её вариациях, посвящён сборник «Восьмёрка» – в котором самый сильный, финальный рассказ, «Лес», в своё время стал украшением амбициозного издательского проекта – сборника авторов «Сноба» под знаковым названием «Всё о моём отце».
Я когда-то говорил Захару, что лучшим подзаголовком к «Восьмёрке» был бы такой – «Отцы и девки». Некоторая фривольность снижала бы безусловно трагический пафос вещей про «отцов» («Витёк», «Любовь» – новеллы практически бессюжетные; основное в них – труд отцовства, его своеобразная эстетика и «моя оборона»; а за пределами текстов ощущаются неизбежные и свирепые шквалы взрослой зоологии). Видимо, из этих самых соображений «отцовские» вещи разбавлены рассказами, условно, «про девок» – «Тень облака на другом берегу» и «Вонт Вайн». Тоже не сказать, чтобы лёгкое чтиво, видятся они главами, выпавшими из «Чёрной обезьяны».
Важнейший мотив сборника – семья как последний рубеж перед бурями этого мира. Родители и дети, отношения внутри «ячейки», исчерпаемость и распад родовых связей. Однако более всего «Восьмёрку» делает цельным произведением языковой и стилевой поиск и пласт. Захар ищет речи точной и нагой, и установка на эксплуатацию природного ресурса русского языка соседствует с почти религиозной бережностью к слову.
Русскоязычество. Я бы так это назвал.
«Восьмёрка» – потому, что повестей в книге восемь (жанрово, да и по объёму – таковых, пожалуй, две; остальное – новеллы, но «маленькие повести» – подзаголовок со вкусом). А ещё – восьмая модель «Жигулей», на которой передвигаются герои в заглавной вещи, полноправная героиня сюжета. Четыре омоновца и «восьмёрка». Захар использует мушкетёрскую схему: его бойцы-«опричники» вылеплены по известной матрице: Шорох – Атос, с его родовой историей и маленьким братом, брутальный тугодум Грех – Портос, Лыков из хорошей семьи – Арамис, главный герой – Д`Артаньян – гасконский демократизм плюс своя Миледи с «холодным» именем Аглая.
Захар Прилепин – самый, казалось бы, современный наш писатель – родом из двадцатых годов. И никакой архаики – двадцатые двадцатого были одним из интереснейших периодов русской истории, а для русской литературы – ещё и самым продвинутым и плодотворным. Импульсы постреволюционного авангарда и футуризма (речь не только об одноимённых направлениях) до сих пор ощущаются и бродят во всей мировой культуре.
Отсюда в патриоте Прилепине левый замес, интернационализм, переходящий в имперскость и даже планетарность по мироощущению. Раскованность, откровенность и щедрость в дружбе, оценках, читательстве и писательстве. Длинный ценностный ряд каким-то странным образом в его, Захара, случае совершенно не скомпрометирован; и первые в нём ценности – страна и семья – практически синонимичны.
В повестях «Восьмёрки» – по сравнению, скажем, с близким по структуре «Грехом» – явно усилена серапионова стратегия на жёсткую сюжетность при лаконичности. Очевидна претензия на строгую архитектуру малых форм. (Вообще, культ литературного мастерства тоже из двадцатых.)
Отчётливей всего звучат два писателя, в общей обойме двадцатых упоминаемые редко, – Алексей Н. Толстой и Аркадий Гайдар. Возможно, потому, что обойму эту они переросли.
Первый, по качеству языка и прозы, в которой эпос вырастал из сюжета, а не наоборот (особенно в малых формах), превосходил большинство современников – да взять хоть букву «Б» – и Бабеля, и Булгакова, и даже Бунина.
Второй вообще, как заявил чуткий к феноменологиям Дмитрий Быков, придумал целую страну – СССР.
Неожиданное эхо красного графа можно поймать у Прилепина в местах самых неожиданных: