Мёртвые сраму не имут - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он помнил Елютина ещё в погонах лётчика, в хромовых сапогах на меху: его прислали к ним в полк из авиационной части. Сейчас на Елютине были армейские кирзовые сапоги, на плечах — артиллерийские погоны.
— Значит, третья батарея к лесу уже подходила? — спросил Елютин.
— Первая, — терпеливо поправил Ищенко.
Елютин все время путал номера батарей и расположение. Но Ищенко казалось, что он не случайно путает, и, весь напрягаясь, он старался следовать за его мыслью, предугадать дальнейший вопрос.
— Ну да, первая! А танки уже видны были? Стрелять можно было по танкам?
Над деревней, придавив все на земле гулом моторов, шла большая волна бомбардировщиков; стекла в хате тонко зазвенели. Слышно было, как в сенях и по крыльцу затопали сапоги ординарцев: побежали глядеть. Елютин, улыбаясь, подмигнул Кораблинову на окно, за которым проходили в небе бомбардировщики: мол, вот оно, его родное, кровное. И хотя Ищенко понимал, что это не ему дружески улыбаются, ему так хотелось быть равным среди них, что губы его сами, непроизвольно и унизительно, растянулись в ответную улыбку. Он тут же погасил её, пользуясь тем, что никто на него не смотрит, быстро вытер пот с лица.
— По танкам, говорю, могли уже стрелять? — повторил Елютин вопрос, когда гул отдалился и снова стало возможно разговаривать.
— Орудие было в походном положении… Надо было привести в боевое… Стать на позицию…
Если бы об этом бое, во время которого почти безоружные люди сожгли шесть танков, дрались до последней возможности, дрались и умирали, не пропуская немцев, если бы об этом бое рассказывал Ушаков, которому нечего было стыдиться, он бы рассказывал с болью, но и гордостью. Ищенко оправдывался. Он мог оправдываться только за себя, но он рассказывал о дивизионе, и получалось, что в действиях всего дивизиона — и тех, кто жив, и тех, кто погиб в бою, — было что-то постыдное, что он старался скрыть.
А за окном стояли две пробитые пулями немецкие грузовые машины, и в кузове одной из них, на плащ-палатке, лежал убитый Васич.
— Мы хотели успеть отойти к лесу. Чтобы спина была прикрыта. И там стать на позицию. А то танки могли с тыла обойти…
— «Стать на позицию…», «Походное, боевое положение…» — перебил Елютин. — Вот в соседней бригаде, когда Запорожье брали… Тоже ваши системы — стопятидесяти-двух… Комбат… Как его?.. — Протянув руку в сторону замполита, Елютин нетерпеливо щёлкал пальцами, прося подсказать. — Ещё он в оккупации был…
— Харсун?
— Харсун! Вёл батарею в походном, как ты говоришь, положении, видит — танки! Ни в какое боевое положение он её не приводил, времени у него на это не оставалось. Развернулся, ахнул! Ахнул! Восемь снарядов — два танка горят! Получай орден!
С точки зрения артиллериста, Елютин говорил немыслимые вещи. Когда пушка в походном положении, ствол специальным механизмом оттянут назад. Из неё не то что стрелять, её зарядить в таком виде невозможно. В артиллерии это знает последний повозочный.
Елютину кто-то что-то рассказывал об этом случае, и он уверенно говорит сейчас вещи, которых ухо артиллериста просто слышать не может.
Первое движение Ищенко было объяснить, что так не бывает. Но он вовремя сдержался. Он понял, этого Елютин ему не простит — слишком уж это стыдно. И он побоялся возбудить в нем личную неприязнь к себе. Ищенко глянул беспомощно на замполита, на командира полка. Никто из них почему-то не поправил Елютина, словно они не слышали. Стеценко все так же стоял у окна. Вынув трубку изо рта, он постучал ею о подоконник, выбил пепел, зарядил табаком и снова раскурил, хмурясь.
— Так. С одним вопросом как будто разобрались маненько, — удовлетворённо подытожил Елютин. И от этого «маненько», от общего молчания Ищенко стало страшно. Елютин подошёл к столу, переложил какие-то бумаги и, отойдя к этажерке, опять обнял себя за плечи. Издалека донёсся грохот бомбёжки. В хате все затряслось, вода в графине покрылась рябью.
Это добивали прорвавшуюся немецкую группировку. Сутки подходившие артиллерийские части вели бой с танками — с марша в бой, с марша в бой — и преградили им путь. Сегодня с утра распогодилось, и при ярком весеннем солнце авиация доканчивала дело. Волна за волной бомбардировщики шли туда и сбрасывали груз сверху.
Стеценко обернулся от окна с трубкой в руке.
Теперь уже, когда операция заканчивалась и смысл её был ясен, он знал о судьбе дивизиона то, чего не мог знать Ищенко. Когда ночью была перехвачена радиограмма и обозначилось направление немецкого танкового удара, он получил приказ срочно выдвинуть в район Старой и Новой Тарасовки третий дивизион своего полка, находившийся ближе всех к месту прорыва. И хотя тремя пушками невозможно было остановить всю эту массу двигавшихся танков, с военной точки зрения приказ, полученный Стеценко, был правилен. Задержать немцев хотя бы на короткий срок, выиграть время, пока подойдут артиллерия и танки, задержать теми силами, которые имелись поблизости, иначе прорыв мог разрастись и стоил бы ещё многих и многих жизней.
Уже для командира корпуса подразделение, которое он приказал срочно ввести в бой, было просто третьим дивизионом 1318-го артиллерийского полка. Но для Стеценко это был дивизион его полка. С этими людьми он прошёл войну и многих из них любил. И он понимал, в какой бой посылает их. Но война есть война, а они так же, как и он, солдаты. И вдруг случилось непредвиденное: немцы изменили направление танкового удара. С военной точки зрения это тоже было понятно и объяснимо: внезапность, инициатива в бою — ради них жертвуют чем угодно. Но там были его люди, не успевшие окопаться, зарыть орудия в землю. Ночью на походе столкнулись они с немецкими танками… Командир полка знал это в масштабе всей операции. Но то, что произошло в дивизионе, видел Ищенко, и об этом он спрашивал его. Он ничего уже не мог изменить сейчас, но он хотел знать, как дрался дивизион, как погиб Ушаков. Слава живёт и посмертно. С труса даже смерть не смывает позора. И небезразлично, как люди будут вспоминать твоё имя, люди, ради которых ты жил и погиб. Понимал ли Ушаков, что бойцы его дерутся не зря? Не в их силах было остановить танки, но тот, кто с честью погиб в этом трудном бою, не ведает срама после смерти.
— Как погиб Ушаков?
Ищенко хотел сказать, что сам он в этот момент с ним не был, знает только со слов других, но подумал о следующем вопросе, который сейчас же задаст ему Елютин: «А где вы были?» И ответил, опустив глаза:
— Ушаков пал смертью храбрых.
Ушаков был любимцем Стеценко. Ищенко знал это. Он помнил, как летом прошлого года их отвели на формировку и в лесу они праздновали годовщину полка. Ушаков, пивший много, но не пьяневший, — он только становился медлительней в движениях и глаза у него тяжелели, — среди общего шума налил себе полный стакан водки и, блестя четырьмя орденами на широкой груди, блестя стальными зубами, поднял стакан над головой в красной, обмороженной руке:
— Батько! Пьём за тебя!
Стеценко двинулся к нему. Они чокнулись, выпили: лысеющий, но все ещё по-кавалерийски стройный Стеценко и небольшой, грубого, крепкого сложения Ушаков. Ладонью разгладив усы, Стеценко в губы поцеловал Ушакова, и глаза у него были покрасневшие и влажные. И у многих офицеров глаза были влажными от слез. У Ищенко тоже стояли в глазах слезы, сквозь них радужным видел он мир и только завидовал Ушакову.
— Ты видел, как он погиб? — спросил Стеценко, глядя на него тяжёлым взглядом. Ищенко ответил:
— Видел…
Но что-то в голосе его было такое, что командир полка отвернулся к окну, сильно дымя трубкой.
Опять вопросы задавал Елютин. Как отходили в лес? Кто отходил последним? Так… Так… И по мере того как Ищенко отвечал, неясное подозрение все больше укреплялось у Елютина.
— Ну, а люди ещё могли оставаться в лесу? Или все вышли?
— Могли, — сказал Ищенко подавленно. Он вдруг почувствовал, что отсюда бой видится совсем иными глазами. Как объяснить Елютину, когда он не был в этом бою?
А Елютин задавал железные вопросы:
— Вы офицер. Имеете вы право отойти, пока не отошли все люди? Бросить людей? Когда капитан покидает корабль?
— Но в лесу командование принял на себя Васич, — сказал Ищенко. — Люди выполняли его приказ.
Он не помнил в этот момент, что Васич до последней возможности не хотел уходить, что он, Ищенко, торопил его. Он чувствовал сейчас только жалость к себе. Ушаков убит. Васич убит. И все хотят свалить на него. Почему теперь он должен отвечать за всех?
К столу подошёл Кораблинов. Понятно, он замполит, хочет выгородить замполита. Ищенко никто не будет выгораживать.
Кораблинов налил стакан воды, звучно, в три глотка, выпил, пoставил стакан и сразу же отошёл, словно брезгуя быть с Ищенко рядом. На гранёном стакане сверкала в солнечном луче капля воды. Ищенко хотелось пить, сухой язык еле ворочался в пересохшем рту. Но он боялся налить себе воды, чтоб не увидели, как у него дрожат руки. Он держал их под столом на коленях, и от потных ладоней коленям было жарко.