Привычное дело - Василий Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А вот что, товарищи, я сам это дело не буду решать, а давайте мы у часового вон спросим. Позвать, — говорит, — сюда советского часового». А часовой на посту стоял в кустиках. Значит, охранял начальство. Прибежал, доложил по уставу. Так и так, товарищ Сталин, прибыл боец такойто. По стойке «смирно» встал, ждет, чего дальше будет.
«Чего ты, братец, — спрашивают, — чего бы с Гитлером сделал, ежели бы он сейчас в наших руках был?» Солдатик говорит, что надо сперва этого Гитлера изловить, а потом бы уж говорить. «Ну, а все ж таки, ежели б он пойман был», — спрашивают. «А я бы, — говорит, — вот что сделал.
Я бы, — говорит, — первым делом взял кочергу от печки». — «Ну?» спрашивают. «Вторым делом, — говорит, — я бы эту кочергу на огне докрасна накалил». — «Ну?» — «Ну, а потом бы и сунул эту кочергу прямо Гитлеру в задницу. Только холодным концом сунул бы». — «Это почему, — вожди-то спрашивают, — холодным?» — «А это, — говорит, — чтобы союзники не вытащили».
Федор смеется вместе со всеми, и смех его тут же переходит в долгий кашель, а Куров восхищенно качает сивой головой:
— Так и сказал? Вот ведь пес какой, этот русский солдат!
— Так прямо и сказал, — сквозь кашель говорит Федор, а Мишка спросил:
— Это не ты, Иван Африканович, на посту-то тогда стоял?
— Нет, брат, не я, я тогда лежкой лежал в госпитале.
Куров все еще не может успокоиться, говорит:
— Ну и солдатик. Холодным концом?
— Ну…
— Вот вражина!
— Армянское радио, — сплюнул Мишка. — А ежели и правда, так ерунда все. Я бы на месте этого часового взял эту самую кочергу да всех подряд, вместе с Гитлером.
— Боек ты, Петров, больно. Подряд, — сказал Куров, а Федор добавил:
— В мирное время говорить легче.
— Подожди, Петров, может, дойдет и твоя очередь… — Иван Африканович вздохнул, загасил цигарку, вдавил ее в дерн. — Дело привычное. Только я дак, робята, думаю, отчего эти самые войны? Ну, главари, кому охота, сошлись бы один на один, да и били рыло друг дружке. Скрозь меня вот шесть пуль прошло, век не забыть, сколько страху пережил хоть бы и на Мурманском направлении. Я так сужу, что еще Александр Невской говаривал, что которые люди в шинели одеты, так это уж и не люди, а солдаты.
Пригонили нас, помню, — по эту сторону горы мы, по ту он стоит, немец. Пошто это? Шарахает нас из стороны в сторону, минами садит, некуда плюнуть. То спереди, то сзади, то сбоку земля на дыбы встает. У его, вишь, настроенье такое было, чтобы мне прямо в пуп попасть, да худо, видать, целился.
— Ты вроде, Иван Африканович, на другом фронте был? — сказал Федор.
— Ты, Федор, лучше скажи, на каком я не был, везде был. Дело привычное. Вот девятого февраля в сорок втором высадили нас на Хвойной станции, СевероЗападной фронт. Пошли мы пешком на Волхов, оборону заняли у Чудова, голодные как волки и холодные, кусать было нечего, окромя червивой конины. Кажинной мине в ножки поклонишься. Лежим, к смерти привыкаем. Сроду не воевывал, сердце в пятки ушло. Значит, вызывает меня командир, поставил во фрунт да как гаркнет: «Как настроенье у бойцов?» Я говорю: «Плохо!» — «Как фамилия?» — «Так и так, боец Дрынов, личное оружие номер такой-то». — «Почему плохо?» — «Три дня ничего не ели». — «Нет других колебаний?» У нас, конешно, других колебаний не было. А только я с ноги на ногу переступил, и такое колебанье случилось, что от командира ничего не осталось, а сам я уж в Малой Вишере очухался. Повезло мне в том колебанье. Очнулся, гляжу, вохи по мне так и ползут, так и ползут, и по-пластунски и рассыпным строем. Три месяца перекатывали меня санитары с боку на бок, а потом уж только я воевать поднаучился, после госпиталя. Помню, под Смоленском пошли мы в тыл к немцу, Мишуха рязанской, да татарин Охмет, да наших вологодских двое, усть-кубинский Сапогов Олешка и еще один, не помню чей по фамилии. Меня, значит, старшим поставили, а надо было, кровь из носу, мостик один заминировать да еще и немца, которой повиднее, для штаба приволокчи. Ну, мы все за ночь сделали, сграбастали одного, потолще который, связали, поволокли. А он, немец-то орет, я ему пилоткой заткнул хайло, да и поволокли. А уж совсем стало светло как днем, и по нам с дороги палят. Еле мы до кустиков доволоклись, отпышкались да к своим поползли, пока еще совсем-то не рассвело. До леску доплюхтались, с брюха на ноги поднялись и немцу-то тоже ноги развязали, чтобы сам шел. Значит, Олешка Сапогов матерится, дай, говорит, Мишуха, ему тюму погуще, чтобы он, паскуда, не лягался.
Я говорю: «Стой, робята, не трогайте его, надо в целости начальству представить». Волокли, волокли, уж до нашей первой линии рукой подать, а лесок-то кончился, немцы минами лоптят, да и окопы ихние рядом, а он пилотку-то мою выплюнул да как заорет; ну, думаем, всем каюк, глотка-то у него луженая. Только заткнули ему рот, а по нам как секанет пулемет, ни взад и ни вперед. Обозлились робята да на него, еле я их рознял, не дал им немца исколотить. «Попробуйте, — говорю, — хоть пальцем троньте; сказано, чтобы ни одного синяка не было».
Доползли, значит, немца начальству сдали. Ну, к вечеру уж пошел я к старшине в каптерку, махорка кончилась. Захожу, а в каптерке все мои дружки, и Олешка Сапогов, и татарин Охмет, ну и Мишуха рязанской там был. Раз, ни слова не говоря, меня плащ-палаткой накрыли. И давай меня молотить. «Робята, — кричу, — за что?» А оне передышку сделали да вдругорядь меня лупят и лупят. Остановились да и говорят: «Будешь матушке письма писать?» Да опять темную мне, я уж окочурился, только бы, думаю, не по голове. «Будешь матушке письма писать?» Да и опять и опять меня, и так и эдак. Измолотили до полусмерти, хуже раненья. Вылез я. «Робята, — говорю, — за что это вы против меня второй фронт открыли?» Только заикнулся, оне опять меня плащ-палаткой накрыли, ну спасибо Мишухе рязанскому, — хватит, говорит, хорошего понемножку.
«Будешь теперь матушке письма писать?» А я и слова не выговорю, суставы болят, разломило меня, всего расхрястали. «Попробуй, — говорят, лейтенанту пожалуйся, мы тебе ишшо навешаем».
…Беззубый Федор долго кашляет, топорщит рыжую от курева седину на усах. Мишка Петров смеется над Иваном Африкановичем, говорит:
— Это орден-то Славы тебе не за эту битву дали, Иван Африканович?
— Нет, не за эту, парень, а и эта битва мне тоже на всю жизнь запомнилась. С того дня, конешно, я начал письма матке писать, каждую неделю писал, а приезжаю после войны, ей не рассказываю. Ну, а Славу мне за переправу благословили, а Красную-то Звезду еще до этого на Мурманском направленье. Васька! Ну-ко беги сюда!
Прибежал запыхавшийся Васька с той же рогатиной.
Иван Африканович вытер ему нос.
— Я вот тебе покидаюсь, покидаюсь вот! Гляди у меня, разбей раму-то! Ну беги к матке, скажи, чтобы самовар ставила.
Васька, опять блеснув пузом с орденом Славы, побежал домой, разговор продолжался своим чередом.
— А вот, мужики, — говорит Федор, — вот, мужики, в этой войне было, значит, сперва только два героя, это Матросов Олександр да Теркин, ну, а уж после их дело скорее пошло.
Мишка не стал доказывать Федору, кто такой был Теркин, и только хитро кривил губу, Иван Африканович тоже промолчал.
— Да, робята, кабы войны-то не было… — сказал Куров и завставал, засобирался домой.
— Три, Куров, к носу, все пройдет! — сказал Мишка.
— Пте-пте-пте! — вновь послышался голос Еремихи. Она все еще не может совладать с теленком, все еще то с угрозами нахлестать, то с добрыми уговорами ходит за ним по деревне. Наконец теленок уступил ей и остановился.
— Еремиха, а Еремиха! — зовет Куров.
— Чего, дедушко, — отзывается та, придерживая теленка за шею.
— Как чего, я с тобой сколь раз уже собираюсь поговорить.
— Да насчет чего, парень?
— Да дело у меня к тебе и претензия.
— Какая еще, милой, претензия? — испугалась Еремиха.
— А такая, что придется тебе алименты платить. Я насчет твоего петуха. Он, сотона, как только утром встанет да рот-то отворит, как ерихонская труба, да кряду и бежит к моему двору, а наша курица здоровьем худая, дралы от его, а он, дьявол, все равно догонит. Вот как настойчив, что всю курицу измолол. Кажинное утро прибежит, отшатает, да и опеть к себе в заук. Давай, матушка, плати алименты, я от тебя так не отступлюсь.
Еремиха заплевалась, а Куров, не оборачиваясь, покостылял домой. Кряхтя встал и Федор, взял уду и ведерко с пересохшим окунем:
— Заходите погулять, ежели. А ты, Миша, опять до утра наладился?
Но Мишка не слышал. Он взял гармонь и, отвернувшись от нее, заиграл, да так, что Иван Африканович только головой закачал. Мишка особенно нажимал на басы, играл он не ахти как, но очень громко, и звуки заполняли в деревне все закоулки, гармонь наверняка была слышна километров на шесть вокруг.
— От лешой, ну и лешой! — снова закачал головой Иван Африканович. Откуда духу-то в ней столько? Как у хорошей лошади, право слово!