Красин - Борис Кремнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На крик поспешила мать. Она стоит на крыльце, испуганная, но сдержанная и суровая. Солнечные зайчики пляшут в ее растрепанных волосах.
Подошла, утерла краем фартука кровь. От ласковых рук ее так славно пахнет душистым мылом и укропом с огуречным рассолом.
Но сама она неласкова.
— Мне такие мальчики не нужны. Если и дальше будете драчунами, можете убираться на все четыре стороны.
Ребята приуныли, А главное, растерялись: как же двоим отправиться в четыре стороны?
Герман, Герман! Друг любезный! Какой растерянный стоял ты рядом с дворником-понятым, когда уводили твоего братца!.. Как ты там?.. Где ты?.. Кто это рядом с тобой? Тот же бородатый дворник с бляхой? Но почему на нем мундир?.. Нет, это сам жандармский генерал Познанский. Угощает папиросой. Правильно, Герман, не надо брать. Пусть его кричит. Генерал грохочет по столу кулаком. Взрыв. Лязг разбитого стекла. Дым. Смрад. Лицо Германа. Растерянное, перепуганное, в слезах. Как не стыдно плакать! Хотя что зазорного, ведь Герман еще малыш. Это он уговорил Германа стащить из кухни стеклянную банку, наполнил ее одному лишь ему, химику, ведомой смесью, чтобы добыть водород, а банка взорвалась. Да так, что все стекла из окон полетели.
И вот уже бежит встревоженная мать. — Что это он опять там нахимостил?
…Нет, это не мама. Это брат ее — дядя Ваня, удивительное существо. И фотограф, и естествоиспытатель, и рыболов, и птицелов, и философ-толстовец. И все самоучкой.
Вот он вместе со своими «стариками» Леонидом и Германом тайком печатает на гектографе "В чем моя вера" Толстого….
Ночи без сна, в смутной полудреме, не дающие разгоряченному мозгу ни отдыха, ни забвенья.
Но и дни не несут покоя. Вместе с зарей приходят думы и предположения. Тревожные, неотвязные, невыносимые. О близких, о родных, о друзьях.
Так сутки за сутками, неделя за неделей. "Вишу ежедневно трех-четырех сторожей да часть сюртука тюремного чиновника, когда он подходит к откидному оконцу двери, поверяя вечером арестантов".
Даже полковник Иванов и тот запропастился. Сидит, наверно, в своем унылом кабинете, среди пыльных и пухлых папок. Со дня приезда в Москву истекло уже три недели, а на допрос ни разу не вызывали. Браво, брависсимо! Оказывается, и жандармы способны приятствовать. Благослови, господи, раба твоего, жандармского полковника Иванова!
Да, по всему видать, засесть привелось всерьез. Вот и платье уже обносилось. Пришлось облачиться в казенное белье.: До чего же кожу дерет грубая, как рогожа, холстина!
Хочешь не хочешь, надо обшиваться. Не то пропадешь. В чем же главная скверность тюремного житья-бытья? В бездействии. Оно убивает.
Значит, надо жизнь наполнить делом. В нем одном спасение. Но где сыщешь его, это спасительное дело, если ты взаперти, в камере-одиночке, где всем укладом жизни Тебя обрекли на убийственно растлевающее безделье?
Однако на то и дан человеку разум, чтобы находить выход там, где его вроде и нет.
Перво-наперво гимнастика. Как говорили древние, mens sana in согроге sana.
Каждое утро с тяжелым табуретом в руках он проделывал комплекс гимнастических упражнений. Да так, что любой сын Альбиона мог позавидовать.
Гимнастику сменял труд. Арестанту положена медная посуда — большой таз, кувшин, миска, кружка. Час-полтора напряженной работы, и вся эта медь, натертая мелко истолченным кирпичом и суконной, горит не хуже червонного золота. "Настроение после такой работы неизменно и прочно улучшалось". Потом уборка. Чтоб в камере не оставались ни пылинки, ни крошки, ни тополиной пушинки. А пол чтоб блестел, как во дворце генерал-губернатора.
И наконец, самое трудоемкое и самое любимое — мытье оконных стекол. Любимое потому, что, когда моешь окно, не запрещается становиться на стол, оттуда же видна воля: переулок перед тюремной стеной, с его неспорой, но все же свободной жизнью, Москва-река, Замоскворечье.
Вон на том берегу снова гоняют голубей. Двое молодцов в длинных, ниже колен, рубахах, отчаянно размахивая шестами, подняли в небо стайку чернохвостых монахов и огненно-рыжих палевых.
Эх, разве это охота! Сюда бы пару турманов. Чтобы свечой ввинтились в самую высь и оттуда вниз кубарем. Они-то уж приманили бы чужих. А так — пустое времяпрепровождение. Хотя и приятное, конечно.
Да, в голубиных делах он знал толк. В детстве что он, что Герман были заядлыми голубятниками. Когда семья переехала в Тюмень, Леонид даже написал отцу шутливое прошение с просьбой отпустить денег на покупку турманов. Это, доказывал он, чрезвычайно важно для "процесса нашего развития", ибо, гоняя голубей, большую часть времени проводишь на кры- | шах и тем самым дышишь наисвежайшим воздухом. Шутка шуткой, а деньги они получили. Из окна видна и часть тюремного двора. Если дождаться отлучки надзирателя в другой конец коридора (это можно определить по едва слышному шарканью удаляющихся шагов), то, взобравшись на стол, увидишь прогулку заключенных. Политических даже сверху, издали можно отличить — они ходят не в тюремном, а в своем платье, только на плече, как и уголовники, носят пришитую жестяную бляху с номером камеры.
Однако сколько ни вглядывался он, а знакомых так и не обнаружил.
Отдав часть дня физическому труду, он другую часть посвящал занятиям умственным. При строгом режиме, когда нет ни бумаги, ни книг, ни карандаша, сделать это было особенно мудрено. Но, как говорится, голь на выдумки хитра. На прогулке он отыскал небольшой гвоздь, незаметно пронес в камеру; и, выцарапывая им цифры, решал теперь на стенной штукатурке математические задачи.
Он даже поставил "биологический опыт* — поймал невесть I откуда взявшегося клопа, поместил в пустой чайник И каждый день наблюдал, как голодание влияет на сей живой организм. С месяцами клоп превратился в прозрачную пластинку.
Вечера отдавались играм — шахматам и кеглям, смастеренным из хлебного мякиша, — и искусству.
После Отбоя он отправлялся в театр. Улегшись на койку и: закрыв глаза, представлял себе всю дорогу — квартал за кварталом, перекресток за перекрестком — от своего дома на Забалканском проспекте до Мариинского театра. И дальше — ярко освещенный вестибюль, контроль, лестницу на галерку, зрительный зал с позолотой лож и бархатом кресел, наполненный бойкой неразберихой настраивающегося оркестра.
И спектакль — со всеми декорациями и мизансценами. От природы музыкальный, наделенный отличной памятью и слухом, — недаром в реальном училище он был любимым учеником учителя пения; исполняя трио, он пел вторым дискантом, партию же первого дисканта пел Лабинский, впоследствии знаменитый тенор, солист императорских театров, — он знал наизусть несколько опер и перед сном мысленно проигрывал их. Обычно после двух-трех сцен, зримо и слышимо возникших в мозгу, приходил сон, спокойный и успокоительный.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});