Феномен ГУЛАГа. Интерпретации, сравнения, исторический контекст - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наличие значительных контингентов подневольных рабочих поддерживало мобилизационный характер советской экономики. Правительство и отраслевые министерства постоянно обращались к заключенным как к ресурсу для решения срочных задач в неблагоприятных условиях. Наличие такого ресурса позволяло игнорировать экономические стимулы развития, способствовало распространению чрезвычайных командно-административных методов управления. Широкое применение принудительного труда сдерживало развитие социальной инфраструктуры: лагерные бараки заменяли нормальное жилье, лагерная медицина – регулярную систему здравоохранения [Alexopoulos 2017][37]. Массовые аресты и расстрелы сокращали трудовой потенциал страны. Были уничтожены, умерли раньше срока или превратились в инвалидов миллионы мужчин и женщин трудоспособного возраста, многие из которых обладали значительным уровнем квалификации. Только часть образованных кадров использовалась в Гулаге по назначению (известный пример – так называемые «шарашки»[38]). Инженер, направленный с лопатой на тяжелые земляные работы, был обычным явлением на хозяйственных объектах НКВД – МВД. Общий низкий уровень профессиональной подготовки лагерной рабочей силы при ее многочисленности и доступности тормозил механизацию производства. Распространение принудительного труда являлось важным фактором реализации многочисленных амбициозных, но экономически несостоятельных мегапроектов. Многие из них в разное время с легкостью начинались, но не доводились до конца. Это явление стало одним из наиболее ярких примеров высокой ресурсозатратности как экономики Гулага, так и советского народного хозяйства в целом [Gestwa 2010; Mildenberger 2000; Рогачев 2000].
Как отмечается в литературе, Гулаг был основным орудием и в значительной мере порождением советской модели внутренней колонизации[39]. Экономика и социальная инфраструктура отдаленных богатых ресурсами окраин страны формировалась в рамках больших лагерных комплексов. Коренное население в таких регионах было относительно немногочисленным, а поэтому заключенные лагерей составляли заметную долю трудовых ресурсов. В конце 1930-х годов, например, заключенные и их охранники составляли примерно четверть населения республики Коми и Карелии, до 20 % населения Дальнего Востока и т. д. [Поляков 1992: 23–25, 229, 233]. Прирост населения таких регионов происходил также за счет досрочно освобожденных колонизированных заключенных и заключенных остававшихся здесь после полного отбытия срока. Этому способствовала политика властей, которые запрещали проживание бывших заключенных во многих областях страны и нередко повторно преследовали тех из них, кто выезжал за пределы отдаленных регионов. Кроме того, как показывают исследования, территории лагерных комплексов были наиболее благоприятной средой для социальной адаптации освободившихся заключенных как при Сталине, так и после его смерти [Barenberg 2013: 143–175; Sprau 2018].
В результате вокруг крупных лагерных комплексов складывались особые «серые» зоны, представлявшие собой нечто среднее между Гулагом и не-Гулагом. Они формировались на севере Европейской части СССР (Коми АССР, Карельская АССР, Архангельская область), в Сибири и на Дальнем Востоке. Исследование таких зон применительно к сталинскому периоду почти не проводилось. Демографическая статистика позволяет предполагать, что это были социально неблагополучные регионы, в которых наблюдалась более высокая, чем в среднем по стране, смертность населения в целом и детей в возрасте до года в частности [Юрков 1998: 114, 115, 136].
Колонизуемые Гулагом окраины являлись примером максимальной концентрации населения, имевшего опыт заключения. Однако жестокость законов привела к тому, что к особой лагерной субкультуре приобщались миллионы людей во всех регионах страны. Огромный Гулаг в значительной мере способствовал воспроизводству уголовной преступности, вовлекая в число рецидивистов людей, приговоренных к большим срокам заключения за малосущественные нарушения, совершенные в силу крайне тяжелых условий жизни. Масштабы и повседневность социума профессиональной преступности в СССР, его связи с Гулагом и не-Гулагом требуют исследования, хотя это и затрудняется почти полной закрытостью документов МВД[40]. Пока с полным основанием можно утверждать, что наличие большого количества освобожденных и беглецов из Гулага (главным образом бывших кулаков) чрезвычайно беспокоило сталинское руководство. Это была важная причина для периодических чисток, самой известной из которых были массовые операции 1937–1938 годов[41].
Важным следствием жестоких репрессий и произвола явились конфликтные и даже враждебные отношения между государством и значительной частью советского общества. Массовыми были представления о несправедливости советской карательной политики, об отсутствии правосудия и социальном разрыве между верхами и низами. Острую реакцию в советском обществе вызвало, например, принятие указов Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года о борьбе с хищениями государственной и личной собственности. Они предусматривали непомерно жестокие меры наказания за сравнительно незначительные проступки, причем нередко вызванные сложными жизненными обстоятельствами, последствиями послевоенной бедности и разрухи. Именно этот аспект проблемы подчеркивали авторы сохранившихся писем в адрес советских вождей. Ученик сельской школы А. Е. Багно, рассказывая о тяжелой жизни своей семьи и односельчан, открыто писал Сталину:
…Тут не уворуешь – не проживешь без средств со стороны. Вот и сейчас двух колхозниц <…> будут судить за хлеб. Что же они с жиру пошли его воровать? Может быть их детям нечего будет есть зимой. А в колхозе сколько там дадут. Если бы они жили на положении «повышенного быта», тогда уж другое дело. Можно бы и 10 лет дать. А раз их, считай, к этому принудили, а теперь 10 или сколько там лет тюрьмы дали – это уже несправедливо. Создайте сносные материальные условия, а потом судите [Горская 2015: 278–280].
Это письмо, как и другие похожие обращения, было положено на стол Сталину, но осталось без последствий[42].
Подобные установки массового сознания формировали привычку к государственному насилию, правовой нигилизм, презрение к правоохранительной и судебной системе, социальную пассивность. Эти качества среднего советского человека на долгие десятилетия предопределили развитие страны как при социализме, так и после его падения. В январе 1934 года корреспондент «Крестьянской газеты» сообщал в служебной записке в редакцию:
По дороге в Ленинград мне пришлось беседовать с колхозниками. Меня поразило то, что колхозники не считают зазорным приговор суда на «принудиловку» [осуждение к принудительным работам. – О. Х.]. В разговоре они без конца перечисляют и упоминают, «что вот, мол, приехал с принудиловки», «послали на принудиловку» и т. д., как будто принудиловка – дом отдыха или курорт [Лившин и Орлов 2002: 236].
Е. Ю. Зубкова отмечает героизацию образа уголовника-рецидивиста в советской молодежной культуре после войны [Зубкова 1999: 93–94]. Джон Раунд, встречавшийся с бывшими заключенными в Магадане уже в наше время, также столкнулся с долгосрочными социальными последствиями государственного насилия: «Хотя прошло уже полстолетия со времени их освобождения, интервьюируемые все еще чувствуют, что другие слои общества презирают их, и они по-прежнему чрезвычайно боятся властей. Они стараются жить максимально анонимно, минимально взаимодействуя с государственными структурами…» [Round 2006: 22].
Массовые репрессии по национальному признаку, трагический опыт ссылки, пережитый некоторыми народами СССР, имели долгосрочные негативные последствия в сфере межнациональных отношений. Широко распространено понимание того, что «месть прошлого» [Suny 1993][43], включая сталинское наследие, была важным фактором острых национальных конфликтов и