Из воспоминаний сибиряка о декабристах - Николай Белоголовый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь я обрываю последовательный рассказ о моей личной жизни и далее коснусь ее лишь настолько, насколько в нее входят позднейшие мои воспоминания о декабристах. Чувствую опять-таки, что эти воспоминания и мелки и скудны, и если тем не менее пишу их, то в надежде, что и они могут со временем пригодиться как достоверный материал.
XIV
В Москве я тотчас же поступил в пансион Эннеса, где уже находился мой старший брат, и так как подготовлен я был хорошо, то и был принят в 3-й класс, а продолжая учиться старательно, через три года, т. е. в 1850 году, когда мне не исполнилось еще 16 лет, был в состоянии выдержать вступительный экзамен в Московский университет на медицинский факультет. В университете мои занятия шли так же успешно, и я надеялся в 1855 году окончить курс и вернуться на родину, но Крымская война совсем перепутала мои планы, когда правительство предложило нам, еще студентам 4-го курса, поступить военными врачами до окончания полного медицинского образования. Во мне началась сильная борьба: с одной стороны, всеми помыслами меня тянуло неудержимо домой в Иркутск, страстно хотелось повидать отца и мать, которых я не видал 7 лет, хотелось отогреться в тепле родной семьи после многолетнего пребывания среди чужих; а с другой, мое 19-летиее сердце не могло оставаться равнодушным к героическим усилиям русской армии, и я рвался туда – на эти севастопольские укрепления, где лилась родная кровь и валялись тысячи раненых, которым, в качестве врача, я мог принести посильную пользу. Узел этих колебаний я разрубил тем, что решил воспользоваться летней вакацией 1854 года и, сдавши переходные экзамены с 4-го курса на 5-й, прокатиться в Иркутск, повидаться с родителями и проститься с ними, быть может, снова на долгий срок, так как тогда я бы мог с более покойной совестью и с удовлетворенными чувствами отправиться по окончании курса врачом в действующую армию.
Тут же, весьма кстати для меня, подошло, что вакации в университете в этот год были продолжительнее обыкновенных, вследствие того, что, по случаю войны, вышло распоряжение, ввиду недостатка военных врачей, ускорить выпуск казеннокоштных студентов 4-го курса, а также и всех своекоштных, добровольно пожелавших обойтись без 5-го курса; таких добровольцев нашлось немало и только 50 человек, в числе которых был и я, хотели во что бы то ни стало отслушать 5-й курс; тем не менее и нас пристегнули к товарищам и заставили сдать переходные экзамены к началу мая; таким образом, мои вакации должны были продлиться около четырех месяцев. Однако мое намерение воспользоваться этим длинным отдыхом, чтобы съездить в Иркутск, т. е. отмахать 10 000 верст, считая туда и обратно, и притом в раннее весеннее время, когда не установилась летняя дорога и не сбыли весенние разливы рек, имеющие место обыкновенно в мае, не могло не казаться очень опрометчивым и безрассудным, а потому, когда я сообщил мое намерение приятелю моего отца, купцу П. И. Куманину, у которого я проживал все время моего пребывания в Москве, то этот весьма умный и почтенный человек, очень любивший меня, уставился на меня своими глазами, выражавшими недоумение, в здравом ли я уме и не чересчур ли перезубрил во время экзаменов. Но я так горячо и в то же время убедительно развил мои мотивы, что старик тут же обнял меня, сказавши: «Ну, что же? в добрый час, валяй, друг любезный, а если твой отец осерчает на тебя за твою поездку и найдет ее сумасшедшей, то ему ты так-таки и скажи, что, значит, и я на старости лет сошел с ума, потому что я план твой одобрил и благословил тебя на дорогу». Я успел подыскать себе и двух попутчиков, ехавших до Тюмени и, сдав 3-го мая последний экзамен, на следующий же день выехал из Москвы в родные края.
Не буду обременять мой рассказ подробностями своего путешествия; скажу только, что оно было сопряжено с большими препятствиями по причине весенней распутицы и громадных разливов Волги, и особенно рек Западной Сибири Тобола, Иртыша, Оби и др. Особенно памятен остался у меня перевоз в 60 верстах по ту сторону Тюмени, где слившиеся вместе реки Тобол и Исеть затопили огромное пространство и образовали целое море, среди которого водораздел двух рек обозначался лишь верхушками затопленных деревьев. Бывалый человек, отысканный мною в Тюмени в качестве попутчика до Иркутска, предупредил меня, что, чтобы перебраться через эту необозримую пучину, нам необходимо выехать из Тюмени к ночи, к восходу солнца быть на перевозе, немедленно захватить карбаз, и только тогда мы могли бы к концу дня добраться до противоположного берега. Мы так и исполнили все по этой программе, весьма удачно заняли карбаз и поплыли, как вдруг, после 2-х часового плавания, поднялся сильный ветер и развел большие волны по импровизированному морю и вынудил перевозчиков вернуться назад; нам предстояла впереди отчаянная перспектива сидеть на берегу неопределенное время, так как поджидалась почта, которая и должна угнать наш единственный карбаз; из этого плачевного положения мы вышли тем, что, по совету мужиков, отправились в объезд по курганскому тракту, сделали около 150 верст крюку, имели вместо одного огромного перевоза – семь небольших, но, несмотря на это, на следующее утро добрались до противоположного берега этого наводненного пространства.
Вследствие этих помехе, как я ни спешил и ни рвался вперед, я мог добраться до Иркутска только 11-го июня, употребив на переезд чуть не 40 дней. Дома я застал только братьев: отец с матерью проводили лето в 80 верстах от города, на озере Байкале, на берегу которого, по притоку Сеннушки, отец нашел золото и в этот год сам руководил работами для добычи его. Переночевавши одну ночь в Иркутске и сходивши в баню, чтобы смыть с себя толстый слой дорожной грязи, я на завтра же пустился далее в путь на Байкал; мое московское письмо, извещавшее о моем приезде, успело предупредить родителей 2–3 днями раньше, так что они меня поджидали и вышли встретить на берег Байкала, когда лодка моя причалила. Радость нашего свидания была самая безумная; отец не только не рассердился на меня за опрометчивость, а напротив, и теперь я, будучи сам стариком и вспоминая эту сцену, кажется, слышу в своих ушах тот дикий и восторженный крик отца, который вырвался из его груди, когда он душил меня в объятиях; о матери я уж и не говорю, она и смеялась и плакала теми слезами, которые служат проявлением высшего счастья на земле.
XV
Я долго бы не кончил, если бы дал волю своим лирическим воспоминаниям и принялся бы подробно описывать, как я проблаженствовал и расцвел душевно, проживя этот месяц, после 7-летней разлуки, в кругу дорогих своих родных, и притом в самый лучший период роскошного сибирского лета на берегу грандиозного Байкала. Для моих родных, а особенно для меня, этот месяц промелькнул так быстро, что мы и не заметили, как подошло время моих обратных сборов в Москву. Дней за десять до предположенного отъезда отец, мать и я перебрались с приисков в Иркутск. Это короткое мое пребывание в городе посвящено было мной между прочим и посещению тех лиц, которые знали меня ребенком и к которым я являлся теперь студентом-юношей; в числе этих лиц декабристы занимали первое место.
За мое отсутствие кружок их несколько поредел, вследствие смерти А. 3. Муравьева, О. В. Поджио и П. А. Муханова (12 февраля 1854 года), а в положении живых произошла заметная перемена. Они еще более упрочились в городе и пользовались еще более теплыми симпатиями от всех, что было естественным последствием продолжительного влияния их на общество своим образованием и личными достоинствами. Много также их улучшенному положению содействовало и то, что тогдашний восточносибирский генерал-губернатор Н. Н. Муравьев (впоследствии граф Амурский); человек далеко недюжинный по уму и по административным взглядам, тотчас же оценил этих редких людей, стал искать их дружбы, и вскоре они сделались частыми и почетными гостями в его доме; притом жена Муравьева была француженка, уроженка По, не говорившая по-русски, и для нее декабристы и их жены представляли в глухой Сибири как бы счастливый оазис, где она могла найти и язык, и нравы, и вкусы, напоминавшие ей далекую родину. Волконские и Трубецкие имели теперь в городе собственные дома и жили еще более свободно и открыто, так как Муравьев не стеснялся, как предшественник, бывать у них часто, а за начальством смело тянулось и все общество. Между тем и дети декабристов уже выросли и были пристроены: Мишель кончил курс в иркутской гимназии, и Муравьев тотчас же принял его к себе в чиновники особых поручений, а Нелли, лишь только ей исполнилось 16 лет, вышла замуж за одного из наиболее приближенных к Муравьеву чиновников – Молчанова, которого вскоре разбил паралич, затем он лишился рассудка и умер в Москве, оставивши молоденькую вдову с малолетним сыном. У Трубецких две старшие дочери были тоже замужем: старшая – за кяхтинским градоначальником Ребиндером, вторая – за сыном декабриста же Давыдова, а меньшая, помнится, тогда была уже помолвлена за генерал-губернаторского чиновника Свербеева.