И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И зачем тебе девица? —
разумно спрашивает Додон. Его можно спросить о том же.
Волшебник и Царь, Певец и Тиран — привычная тема классического искусства. Дуэль земной власти — и свободного дара, вдохновения, происходящего из неведомых, неучитываемых властью инстанций, — не исчерпанный историей сюжет. Достаточно вспомнить эпизод из судебного процесса над Иосифом Бродским, когда официальный Союз писателей выдал справку о том, что Бродский «поэтом не является», а судья ставит вопрос: «Кто может подтвердить, что вы поэт? Кто зачислил вас в разряд поэтов? На каком основании вы стали этим заниматься?» И замечательный по своей простоте ответ подсудимого: «Я думаю, это… от Бога».
В отношении искусства «классическое» самовластие могло реализовать свои возможности лишь на последнем этапе создания: запретить публикацию, то есть помешать тому, чтобы сочинение встретилось с миром. Оно могло также распоряжаться автором — человеком (осудить его, сослать и т. п.). Но замысел сочинения, призвание как «наука тайная», вдохновение — сюда его возможности не простирались. Здесь при любом деспотизме сохранялось то, что Александр Блок назвал «тайной (то есть таинственной) свободой». Лишить себя такой свободы мог только сам автор.
Александр Блок в своей Пушкинской речи, вероятно, первым заговорил о зловещей новой возможности власти: вмешаться в самые источники вдохновения, в тот момент, когда поэт «вслушивается в родной хаос» и «приводит его в строй». В коммунистической России 1921 года было, казалось, очевидно: речь идет о власти нового типа, идеологически обоснованной. Однако история нашей страны показала, что власть идеологии, исказившая сознание множества и множества людей, тем не менее оказалась не в силах исполнить предвещания Блока: источники творчества остались вне ее досягания. Великие создания свободного искусства — музыки, словесности, живописи — созданные в ситуации идеологического террора, доказывают это. Правда, за «тайную свободу» пришлось платить дорого, как никогда: и часто жизнью. Можно вспомнить мученическую судьбу наших лучших художников. Верность свободному (что вовсе не значит политически ангажированному, открыто «протестному») искусству стала гражданским и едва ли не религиозным подвигом. Он был бы немыслим без той тайной и молчаливой поддержки, которой общество сопровождало художника. Быть может, свободное искусство никогда не было так насущно необходимо человеку, как в эпоху этого гонения на культуру. Именно здесь оно открыло свою далеко не «чисто эстетическую» силу.
И вот теперь мы слышим о кризисе искусства — и даже о «смерти искусства» — в мире, где тема власти в ее классическом варианте как будто ушла на задний план. Об этом говорят сами художники — те, кто занимается искусством в либеральной цивилизации, которая служит образцом и для тех областей, где еще вполне реальны старинные отношения власти и человека! И хотя в России и сейчас никто не поручится, что нас не ждут новые рецидивы идеологической власти, и какая-нибудь новая цензура всегда наготове — тем не менее в общем историческом моменте все это представляется анахронизмом[43]. В новой либеральной цивилизации авторов не приговаривают к смерти за стихотворение или холст и вряд ли серьезно отнесутся к таким суевериям, как волшебная сила искусства (а то, что называли «магией», «наукой тайной», теперь благополучно вписано в структуру общества, в его маргинальные зоны и никак не является соперником «реальной» власти: оно представляет собой одну из разновидностей потребления, потребление «таинственного» и «сверхъестественного»). Кажется, личное самовыражение (в том числе артистическое) никогда еще не было так мало ограничено, никогда так не поощрялось. И в этом-то обществе искусство само заявляет о своей смерти!
Слишком просто было бы заключить (как это делают довольно многие), что отсутствие гонений, отсутствие власти, враждебной свободному творчеству, отсутствие полярного напряжения и создает эту тягу к тепловой творческой смерти. Но мне представляется, что дело не в уходе власти «старого типа» со сцены, а в том, что власть принимает другую, еще не слишком опознанную форму — и как раз в этой форме она оказывается в силах проникнуть туда, куда не мог проникнуть классический и идеологический деспотизм.
Безличная власть, у которой как будто нет носителей, которая не прибегает к явному насилию. Как попытаться назвать ее? Власть потребительского принципа, как давно уже принято? Но в ней есть другой и, быть может, более существенный мотив: это власть всеобщей изоляции, изоляции и защиты от Другого, которая кончается самочувствием герметического одиночества, непроницаемости нашего существования для чего бы то ни было Другого. Изоляция социума в мире, человека в социуме…. «Крепости цивилизации» (Пауль Тиллих) должны охранять общество и человека от стихийных сил природы, от его собственной иррациональной глубины. Кажется, эти крепости начинают исполнять свое назначение слишком хорошо, и охранные стены превращаются в тюремные. Принцип надежности и безопасности, safety — принцип избежания несчастья, защиты от вторжения других начал, утверждение некоей абсолютной независимости как предел. Независимости человека, как он понимается: прежде всего, как homo faber, человек-изготовитель. Человек, противопоставленный миру как субъект объекту, властвующий над объектом, «познающий» его и употребляющий в своих целях. Человек, овладевающий всем внечеловеческим — в том числе в самом себе (собственной областью бессознательного в психологии, собственной наследственностью в генной инженерии).
И эта крепость, построенная против всего непредвиденного и угрожающего, оборачивается тюрьмой. Успокоенность и порядок — отсутствием жизни. Оказывается, что удаление вопиющего зла — еще не благо. Скука и развлечение — плоды этой «гарантированности», safety (в общем-то не менее иллюзорной, чем власть Царя Додона). Мы непрерывно слышим о глубочайшем кризисе общения — во время неслыханных возможностей общения. И странно ли? Ведь реальное общение невозможно без какой-то самоотдачи его участников, а это уже переходит границы «надежности и безопасности», «независимости», safety.
Новейшее искусство и новейшая мысль необыкновенно чувствительны к власти. Они обнаруживают ее присутствие всюду: в трагедии Расина и в бытовом суеверии, в традиционной педагогике и в самом языке… Власть — едва ли не центральная тема новейшей мысли: поиски властных структур, сопротивление им, освобождение от их власти (от власти идеологий, мифов, символов — деконструкция, демифологизация и т. п.), от любой зависимости.
Новейшее постмодернистское искусство сплошь социализированно. Оно целиком обращено к структурам, которые может только пародировать, разрушать, показывать их мертвый и пустой характер. Оно пародирует культ производительности, оно играет мнимостью тиражированных вещей, отношений и т. п. и т. п. Оно попало в рамки герметически замкнутого общества. Его герой и автор — фатально замкнутый человек. Мы не слышим голоса Другого, который и составлял существо искусства и того опыта, который оно сообщает, — и ничто не сообщает его проще и