Вилла Грусть - Патрик Модиано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под его началом объединились: Даниэль Хендрикс, всем известный чемпион и попечитель соревнований, Фоссорье, глава «Турсервиса», Гамонж, деятель кино, г-н и г-жа Тессье из гольф-клуба, г-н и г-жа Сандоз из «Виндзора», г-н супрефект П.А.Рокевильяр. Все сожалели об отсутствии танцовщика Хосе Торреса, который в последний момент не смог приехать.
В соревнованиях участвовали достойнейшие, в частности, г-н и г-жа Ролан-Мишель, каждое лето приезжающие из Лиона в наши края и отдыхающие на своей вилле в Шавуаре. Они обратили на себя всеобщее внимание и были встречены бурными аплодисментами.
Но после нескольких туров голосования пальму первенства присудили мадемуазель Ивонне Жаке, очаровательной двадцатидвухлетней девушке в белом платье, с рыжими волосами, появившейся в сопровождении огромного дога. Ее изящество и оригинальность произвели глубокое впечатление на судей.
Мадемуазель Ивонна Жаке родилась и выросла в нашем городе. Ее родители тоже уроженцы наших мест. Она недавно дебютировала в фильме, снимавшемся неподалеку отсюда одним австрийским режиссером. Пожелаем мадемуазель Жаке, нашей землячке, счастья и успехов.
Ее спутником был г-н Рене Мейнт, сын доктора Генри Мейнта. Это имя для многих из нас столько значит… Доктор Генри Мейнт принадлежал к старинному савойскому роду и был одним из настоящих героев и мучеников Сопротивления. Его именем названа одна из улиц нашего города».
К статье прилагался большой снимок. Нас сфотографировали в «Святой Розе», как раз когда мы входили. Мы с Ивонной оказались на первом плане, Мейнт чуть поодаль. Подпись под снимком поясняла: «Мадемуазель Ивонна Жаке, г-н Рене Мейнт и их друг граф Виктор Хмара». Снимок получился очень четким, хотя и был напечатан на газетной бумаге. Мы с Ивонной очень серьезные. Мейнт улыбается. Все трое уставились куда-то за горизонт. Эту фотографию я носил с собой многие годы. Однажды вечером я с грустью смотрел на нее и вдруг схватил красный карандаш и вывел наискось: «Герои дня».
8
— Наисветлейшего портвейну, малыш… — повторяет Мейнт.
Барменша в недоумении:
— Наисветлейшего?
— Да, самого-самого светлого.
Но звучит это как-то неубедительно.
Он отирает ладонью свои небритые щеки. Двенадцать лет тому назад он брился два-три раза в день. В бардачке «доджа» всегда валялась электробритва, по его словам, она ему не годилась, слишком уж у него жесткая щетина. Самые прочные лезвия не берут. Ломаются.
Барменша возвращается с бутылкой «Сандемана» и наливает ему рюмку:
— У меня нет наисветлейшего… — она произносит «наисветлейшего» шепотом, словно это неприличное слово.
— Не беда, малыш, — отвечает Мейнт с улыбкой.
И мгновенно молодеет. Он дует в стакан и смотрит на рябь в нем.
— Малыш, а у вас соломинки не найдется?
Она нехотя, насупившись, приносит ему соломинку. Ей лет двадцать — не больше. Она, должно быть, думает: «До каких пор этот болван собирается здесь торчать? А вон тот, клетчатый, в углу?» Каждый вечер в одиннадцать часов она заступает на место Женевьевы, которая еще в начале шестидесятых стояла весь день за стойкой в «Спортинге». Миниатюрная блондинка. Кажется, у нее были шумы в сердце.
Мейнт оглянулся на клетчатого. Самое примечательное в нем — это пиджак в клетку. В остальном — полное ничтожество. Носатый, с черными усиками и темными волосами, зачесанными назад. Только что казалось, что он в дымину пьян, а теперь сидит как ни в чем не бывало, с едва заметной самодовольной ухмылкой.
— Прошу соединить меня, — говорит он неуверенно, с трудом ворочая языком, — с номером 233 в Шамбери…
Барменша набирает номер. На том конце провода кто-то берет трубку. Но клетчатый сидит не шелохнувшись.
— Послушайте, там ведь подошли, — беспокоится барменша.
Но он замер, вытаращив глаза и слегка выставив подбородок.
— Эй!
Застыл как изваяние. Она вешает трубку. Ей, наверное, не по себе. Эти двое какие-то странные… Мейнт смотрит на клетчатого нахмурившись. Через некоторое время тот произносит еще невнятней:
— Прошу меня соединить…
Барменша только фыркает. Тогда Мейнт сам набирает номер. Ему отвечают, и он протягивает трубку клетчатому, но тот по-прежнему неподвижен. Смотрит на Мейнта, вытаращив глаза.
— Берите, берите трубку, — бормочет Мейнт.
Наконец кладет трубку на стойку и недоуменно разводит руками.
— Вам, должно быть, спать хочется, малыш? — спрашивает он барменшу. — Простите, если задержал вас.
— Да нет. Мы все равно раньше двух не закроем… Еще придет куча народу.
— Куча народу?
— Какой-то конгресс. Все сюда явятся.
Она наливает себе кока-колы.
— Тут скучновато зимой, да? — замечает Мейнт.
— Я-то в Париж уеду! — злобно заявляет она.
— И правильно сделаете.
Клетчатый позади них щелкает пальцами.
— Будьте добры, налейте мне еще стаканчик и наберите, пожалуйста, номер 233 в Шамбери.
Мейнт опять набирает номер и, не оборачиваясь, кладет трубку рядом с собой на табурет. Девица истерически хохочет. Мейнт поднимает глаза и видит пожелтевшие фотографии Эмиля Алле и Жана Кутте над бутылками аперитива. К ним прибавился портрет Даниэля Хендрикса, погибшего несколько лет назад в автомобильной катастрофе. Его повесила, конечно, Женевьева, другая барменша. Она была влюблена в Хендрикса в те времена, когда работала в «Стортинге». Во времена соревнований на кубок «Дендиот».
9
Где теперь валяется этот кубок? В каком шкафу? Среди какого хлама? В последнее время он служил нам пепельницей. Танцовщица стояла на подставке с небольшим бортиком. Мы туда стряхивали пепел. Должно быть, мы забыли кубок в гостинице, не могу понять, как я, с моей привязчивостью к вещам, умудрился его не взять.
Впрочем, поначалу Ивонна им вроде бы дорожила. Поставила его на самое видное место, на стол в гостиной. Все-таки первая ее награда. Потом пойдут «Виктории» и «Оскары». Когда-нибудь она с умилением вспомнит о нем в интервью — я не сомневался, что Ивонна станет кинозвездой. А пока что мы прикололи на стену в ванной большую статью из «Эко-Либерте».
Мы целыми днями ничего не делали. Вставали довольно рано. В утреннем тумане, вернее, в голубоватой дымке, нам казалось, что мы преодолели земное притяжение. Мы становились такими легкими… Спускаясь по бульвару Карабасель, едва касались тротуара. Девять часов. Скоро солнце рассеет эту нежную дымку. На пляже «Спортинга» ни души. Только мы и еще молодой человек в белом, выдающий зонтики и шезлонги. Ивонна надевала раздельный отливающий розовым купальник, а я — ее полосатый красно-зеленый халат. Она бросалась вплавь. Я смотрел на нее. Пес тоже не отрывал от нее глаз. Она смеялась, махала мне рукой, кричала: «Плыви ко мне!» А я думал о том, что такое счастье не может длиться вечно и завтра неминуемо случится беда. 12 июля 1939 года, соображал я, парень вроде меня, в таком же купальном полосатом халате, смотрел, как его невеста плавает в бассейне в Эден-Роке. Он тоже боялся слушать радио. Но даже здесь, на Лазурном берегу, ему не спастись от войны.
Он знал множество мест, куда можно спрятаться, но уже поздно! На мгновение меня охватывал дикий ужас, но тут Ивонна выходила из воды и ложилась рядом со мной, чтобы позагорать.
В одиннадцать часов, когда в «Стортинге» становилось очень людно, мы уходили купаться в бухточку. Спускались с террасы ресторана по шаткой подгнившей лесенке, сохранившейся со времен Гордон-Грамма, на усыпанный галькой и ракушками пляжик. Здесь было маленькое шале со ставнями на окошках. На скрипучей двери вырезаны готическим шрифтом две буквы «Г» Гордон-Грамм — и дата: 1903. Он, наверное, собственноручно построил этот игрушечный домик и приходил сюда поразмыслить в одиночестве. Чуткий, предусмотрительный Гордон-Грамм! Когда начинало слишком припекать, мы уединялись в шале. Сумерки, ярко освещенный порог. Еле слышный запах плесени, к которому мы в конце концов привыкли. Снаружи — шум прибоя, такой же непрерывный и успокаивающий, как звук отскакивающих теннисных мячей. Мы прикрывали дверь.
Она плавала и загорала. Я зачастую сидел в тени, как все мои восточные предки. После полудня мы возвращались в гостиницу и часов до семи-восьми не выходили из номера. Ивонна возлежала в шезлонге на лоджии, я пристраивался рядом в белой «колониальной» панаме, я очень дорожил ею, она — одна из немногих вещей — досталась мне от отца, к тому же мы с ним вместе ее покупали в магазине «Спорт и климат» на углу бульвара Сен-Жермен и улицы Сен-Доминик. Мне тогда было восемь лет. Отец собирал вещи перед отъездом в Браззавиль. Зачем он туда ездил, он мне так и не объяснил.
Я спускался в вестибюль за журналами. Поскольку в гостинице останавливалось много иностранцев, там продавались почти все издания Европы; я скупал все сразу: «Оджи», «Лайф», «Штерн», «Конфидансиаль», «Мир кино». Бегло просматривал напечатанные жирным шрифтом заголовки свежих газет. Что-то все время происходило в Алжире, в метрополии и во всем мире. Мне не хотелось ничего об этом знать. Я надеялся, что в иллюстрированных журналах нет обзора событий. Не надо мне никаких новостей. Я снова впадал в панику. Чтобы немного успокоиться, я выпивал в баре рюмку чего-нибудь крепкого и поднимался в номер с целой кипой журналов. Мы листали их, развалившись на кровати или прямо на полу перед раскрытой балконной дверью, и заходящее солнце бросало на нас золотистые блики. Дочь Ланы Тернер зарезала любовника матери. Эррол Флинн умер от сердечного приступа. Его юная любовница как раз спрашивала, куда ей стряхнуть пепел, и он успел перед смертью указать ей на разинутую пасть чучела леопарда. Анри Гара умер под забором. Принц Али-Хан погиб в автомобильной катастрофе в Сюренах. Радостные сообщения мне не запомнились. Некоторые фотографии мы вырезали и наклеивали на стены. Администрация гостиницы, кажется, не была на нас в претензии.