Вальпургиева ночь - Густав Майринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отакара всегда подавляло связанное с этой комнатой воспоминание – всякий раз, когда он входил сюда, оно словно отбрасывало его на много лет назад; то был его первый визит к графине, и он сразу почувствовал все свое существо зашитым в серую дерюгу – «защиту от мух», которых здесь не было спокон веку.
Единственным, что оставалось до некоторой степени неприкрытым, был висящий среди миниатюр портрет в натуральную величину; в сером ситце, укрывавшем его вместе с рамой, была прорезана прямоугольная дыра, и оттуда смотрело вислощекое лицо покойного мужа старой дамы, оберст-гофмаршала Заградки: голый, похожий на вишню череп и взирающие в пустоту водянисто-голубые рыбьи глаза.
Граф был человеком крайне жестоким и неумолимо твердым, глухим не только к страданиям других, но и к своим собственным; как-то, еще мальчишкой, граф забавы ради прибил свою ступню к половице большим железным гвоздем. Кто рассказал ему это, Отакар Вондрейк давно забыл, однако саму историю помнил.
Во дворце было великое множество кошек – сплошь старые, серые, вкрадчивые существа.
Часто студент видел их сразу с целую дюжину, серых и тихих, гулявших в проходе, как приглашенные на следствие свидетели, ожидающие вызова на допрос, – но никогда не входили они в комнаты, и если какая-нибудь по ошибке совала голову в дверной проем, то тот-час же отступала назад, как бы извиняясь, мол, она понимает, что еще не время для ее показаний…
Отношение графини Заградки к студенту было отмечено известной странностью.
Иногда на мгновение от нее исходило нечто трогательное, подобное нежной материнской любви – в следующую секунду его обдавало волной ледяного презрения, почти ненависти.
О природе этой странности он не догадывался, она, казалось, срослась со всем естеством ее, может быть являясь наследством древних богемских родов, привыкших в течение веков к смирению своих слуг.
Речь этих аристократов была начисто лишена какой-либо душевности – если таковая вообще в них была, – зато в ней всегда достаточно красноречиво проступало почти жестокое высокомерие, правда выражавшееся скорее в резком тоне обращений, чем в смысле самих слов. В день конфирмации Отакар должен был пропиликать графине на своей детской скрипочке богемскую народную песню «Andulko mй ditĕ jб vбs mбm rбd»[17]. Потом, no мере совершенства его игры, репертуар усложнялся – церковные и любовные песни, вплоть до Бетховенских сонат, но никогда, хорошо или плохо ему это удавалось, на лице крестной нельзя было заметить ни малейшего следа одобрения или недовольства.
И до сего дня он не знал, способна ли она оценивать его искусство.
Иногда собственными импровизациями Отакар пытался найти ход к ее сердцу, по колебаниям циркулировавшего меж ними тока стараясь уловить, какое впечатление вызывают у нее эти звуки: при незначительных ошибках прилив почти материнской нежности захлестывал его и жгла ненависть, когда высшее вдохновение водило его смычком.
Возможно, это было безграничное высокомерие ее крови, вспыхивавшее ненавистью в ответ на совершенство его игры, воспринимаемое как дерзкое посягательство на ее аристократические привилегии, возможно, это был инстинкт славянки, любящей лишь все слабое и несчастное, а возможно, просто случайность; однако так или иначе – непреодолимый барьер оставался между ни – ми. Очень скоро он уже не пытался устранить это препятствие, как не пытался подойти к мутному окну и заглянуть в него.
– Итак, начинайте, пан Вондрейк! – сказала графиня тем подчеркнуто сухим тоном, которым обращалась к Отакару всякий раз, когда он после немого вежливого поклона открывал футляр и брал в руки смычок.
Наверное, из-за контраста впечатлений: Вальдштейнский дворец и эта серая комната – дальше, чем когда-либо прежде, отброшенный в прошлое, он бессознательно заиграл глупую сентиментальную песенку своего конфирмационного периода: «Andulko me dite…»; с первых же тактов Отакар понял, что делает что-то не то, и испугался, однако графиня не выказала ни малейшего удивления – она вместе с портретом мужа созерцала пустоту.
Тогда он стал импровизировать на эту мелодию.
У него был дар отвлекаться от собственной игры, воспринимать ее как удивленный слушатель, словно музицировал не он сам, а кто-то другой – тот, кто находится в нем, не являясь при этом им самим, тот, о котором – кроме того, что он ведет смычком, – Отакар ничего не знал.
Тогда он странствовал чужими, виденными во сне краями, погружался во времена, навечно скрытые от человеческого взора, извлекал звенящие сокровища немыслимых глубин – пока не забывался настолько, что все вокруг исчезало и его вбирал вечно юный изменчивый мир, полный красок и звуков.
И вот мутные окна становятся прозрачными, за ними чудесное царство фей, кругом белые порхающие мотыльки – живой снегопад в середине лета, и он сам, пьяный от любви, идет бесконечными жасминовыми аллеями, крепко сжимая горячую руку прекрасной девушки в свадебном наряде, и вся его душа пропитана тончайшим ароматом ее кожи.
Потом серая завеса на портрете покойного гофмаршала рассыпалась потоком пепельных женских волос, потоком, падавшим из-под светлой соломенной шляпы с бледно-голубой лентой, – и на него смотрело темноглазое девичье лицо с припухлыми губами.
Но всякий раз, когда оживали эти черты, ставшие его истинным сердцем, тот, «другой», восставал в нем, словно по таинственному приказу, исходившему от нее, и его игра обретала сумрачный оттенок дикой, изощренной жестокости.
Ведущая в коридор дверь внезапно открылась, и в комнату тихо вошла юная девушка – та самая, о которой только что грезил Отакар.
Ее лицо удивительно походило на один портрет во дворце барона Эльзенвангера – портрет пепельной дамы эпохи рококо, – такое же юное и прекрасное; компания кошек сунулась было вслед за ней, но тут же деликатно ретировалась.
Студент смотрел на нее так спокойно и безмятежно, словно она все это время находилась здесь, в комнате, – чему же тут удивляться, ведь она попросту вышла из его видений и теперь стоит перед ним!
Он играл и играл. Заблудившись в лабиринтах грез, позабыв обо всем на свете, он видел себя вместе с ней. Они стоят в глубоком сумраке склепа базилики Св. Георгия. Мерцание свечи, которую держит монах, освещает вырубленную почти в человеческий рост статую из черного мрамора: полуистлевший женский труп в лохмотьях; под ребрами, в отвратительно растерзанном чреве, вместо ребенка кольцами свернулась змея с мерзкой, плоской треугольной головкой.
И звуки скрипки вдруг стали словами, которые монах в базилике Св. Георгия ежедневно, как литанию, монотонно и призрачно, произносит перед каждым посетителем склепа:
«Много сотен лет тому назад был в Праге некий ваятель, живший со своей возлюбленной в преступной связи. И когда он увидел ее беременной, то перестал ей доверять, убежденный, что она обманывала его с другим. И он задушил ее и сбросил вниз в Олений ров. Там ее жрали черви, а когда останки нашли, то напали на след убийцы и заперли его вместе с трупом в склепе и, прежде чем колесовать, заставили во искупление своего греха вырубить в камне ее образ».
Отакар вздрогнул, и его пальцы замерли на грифе; он пришел в себя и вдруг увидал стоявшую за креслом старой графини юную девушку: улыбаясь, она смотрела на него.
Утратив всякую способность двигаться, он окаменел со смычком на струнах.
Графиня Заградка медленно оборотилась, навела лорнет на него:
– Продолжай, Отакар; это всего лишь моя племянница. А ты не мешай ему, Поликсена.
Студент не шевелился, и только рука, соскользнув, вяло повисла в сердечной судороге.
С минуту в комнате царила полная тишина,
– Почему он не продолжает? – гневно вопросила графиня.
Отакар напрягся, пытаясь унять дрожь в руках, – и вот скрипка тихо и робко всхлипнула:
Andulko mé ditĕjá vásmám rád.
Воркующий смех девушки заставил мелодию быстро замолкнуть.
– Скажите-ка нам лучше, господин Отакар, что за чудесную мелодию вы играли перед тем? Какую-то фантазию? При этом… – Поликсена, опустив глаза и задумчиво теребя бахрому кресла, отделила каждое слово многозначительной паузой, – при этом я – совершенно ясно – представляла – склеп – в базилике Святого Георгия, – господин – господин Отакар.
Старая графиня едва заметно вздрогнула: было нечто настораживающее в тоне, каким Поликсена произнесла его имя.
Студент, смешавшись, пробормотал какие-то конфузливые слова; единственное, что он сейчас видел, – это две пары глаз, неподвижно устремленных на него: одни жгли его мозг своей всепожирающей страстью, другие, пронизывающие, острые как ланцет, излучали недоверие и смертельную ненависть. Он не знал, в которые из них должен смотреть, опасаясь оскорбить одну и выдать свои чувства другой.