Русь уходящая: Рассказы митрополита - Александрова Т. Л.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В послевоенные годы, когда особенно дороги стали могилы, народ пошел на кладбища не на Радоницу, как было принято раньше, а в первый день Пасхи. До революции такого явления не наблюдалось. Что ж — новые обычаи тоже рождаются. На Преображенском кладбище есть могила наших солдат, скончавшихся в госпиталях после Финской кампании. И вот, куртина от обелиска до ворот в прошлые годы была сплошь засыпана крашеными яйцами. Памятник — <67> красная звезда на обелиске, а рядом стоят люди и поют пасхальные гимны.
По моим наблюдениям, такого пасхального ликования, как в России, нет нигде в мире. Однажды мне пришлось присутствовать в костеле — у нас в Москве, — на католическую Пасху, — и показалось очень уныло. К счастью, православная Пасха была позже и я, так сказать, получил компенсацию.
Обновленцы
Я застал только уже самый закат обновленчества. Кончилось же оно со смертью Введенского. Как–то он пришел на прием к Патриарху, но тот его не принял. Оскорбленный Введенский заявил: «Вы меня позовете, но ноги моей больше здесь не будет!!!» В тот же день его разбил паралич, вскоре он и умер. Для Патриарха же было очень тяжело воспоминание о том, как в 20–е годы его вынудили принять Введенского в общение, обещая за это сохранить жизнь митрополиту Вениамину. Об этой истории многие знали, но никогда не говорили; Патриарха же это жгло до самой смерти. Последним оплотом обновленцев был храм Пимена Великого в Новых Воротниках. Однажды ехал я в трамвае на площадь Борьбы [30] и, выходя с передней площадки, заметил, что с задней в трамвай входит какое–то духовное лицо — в синей или даже голубой полинявшей рясе, с крестом и панагией, — человек очень неприятного вида. Потом я спрашивал, кто бы это мог быть, — мне сказали только, что это кто–то из Пименовского храма. Там же служил сам Введенский с семейством. Периодически они устраивали в алтаре «разборки», — чему благоговейно внимали прихожане через алтарную преграду. Говорили, что однажды из алтаря вылетела митра и покатилась по храму. Оставалось только гадать, была ли она в кого–то пущена или сбита сыновней рукой с головы первоиерарха. Мне довелось лет пять держать у себя на приходе в Песках его сына, который был уволен туда за <68> полную неспособность к ведению регулярной службы в городском храме. Это был сын от второго или третьего брака, всю блокаду проведший с матерью в Ленинграде, — что наложило на него свой отпечаток. По душе это был человек очень хороший, с глубоким покаянным духом (и во хмелю и после оного). Он, к тому же, был автомобилист, и я подарил ему генератор и ветряк для выработки электричества, а потом мне жаловались, что он одному себе лампочку провел и книжки читает, а другим электричества не дает. Тогда я просто провел электричество в храм, и это обошлось дешевле, чем прежние самодеятельные затеи.
2. Студенческие годы
Рассказы Владыки о МИИТе поражают обилием не только бытовых, но и технических подробностей, которые он хранил в памяти долгие годы…
МИИТ [31]
Осенью 1941–го года мы уехали в эвакуацию в Тамбовскую область. Эвакуированным было очень трудно, потому что уезжали мы в полной уверенности, что к зиме вернемся домой. Но когда немцы подошли к Смоленску, стало ясно, что возвращение будет не скоро. Провели мы там полтора года — так что в последних классах школы я учился в Тамбове. Аттестат, однако, получил в Москве, вернувшись в мае 1943–го. В том же году я поступил в Московский институт инженеров транспорта. В семинарию я, естественно, поступить не мог, потому что ее закрыли, когда мне было 4 года, а где–то учиться было надо. Я хотел быть и архитектором, и врачом, и педагогом, и даже танкистом; привлекала меня и география: учась в школе, я был членом юношеского географического общества, но в моем окончательном выборе на меня в значительной степени повлиял мой крестный — брат Иван. Он был одним из родоначальников нашей индустриализации <69> в этой области, начинал разведку в Кузнецком бассейне, участвовал в строительстве первого БАМа. [32] Помню, как осенью 1941 г. со строительства укреплений на Валдайской возвышенности его перекинули на строительство дороги Салехард — Игарка. Тогда он забежал к нам — в белом полушубке, с кобурой на поясе — и сказал: «Не беспокойтесь, Валдай не возьмут — я строил». Так оно и вышло.
Институт находился на Бахметьевской улице, которая сейчас называется улицей академика Образцова, но занимал только три корпуса, построенных в конце девятнадцатого века. Потом, уже в 50–е годы, пристроили еще один корпус в том же стиле, что и старые.
Вспоминаю начало занятий — в ноябре 1943 г. Нас встречает «генерал–директор тяги», Дионисий Федорович Парфенов. Моложавый, худощавый генерал, невысокого роста, он обращается к студентам с большим уважением, пожимает каждому руку и вручает маленький традиционный значок–восьмиугольник с изображением на красном фоне надписи «МИИТ».
На первом курсе студенты — и только что окончившие среднюю школу, и уже отвоевавшие, с контузиями, ранениями. Были и те, кто ушел на фронт после второго–третьего года обучения, а после ранения вернулся. Среди них девушка–инвалид. У нее целой была только одна нога, вторая — по колено (она ходила на протезе), и не было обеих рук, примерно до локтей. Кем она была на фронте, я точно не знаю — то ли радистка, то ли санинструктор. Относились к ней рыцарственно, ее опекали и студенты–юноши, и взрослые. Ребята ждали ее, чтобы открыть дверь, чтобы в гардеробе снять с нее, прежде всего, полевую сумку, потом пальто, потом вновь одеть на нее эту сумку, и поодаль сопровождать ее по лестнице, — пока она, медленно — независимо от этажа здания, — тяжело переставляя протез, поднималась по <70> ступенькам. Лекции она только слушала, писать не могла, — на руках у нее были неподвижные черные перчатки. Тем не менее она закончила МИИТ с красным дипломом. Где она потом работала, я не знаю, — она училась на курс старше нас, но заканчивала уже без меня.
По традиции первую неделю первокурсники слушали самых крупных ученых и профессоров, и только потом начинались обычные занятия — с заданиями, опросом, отметками и прочей атрибутикой воспитательной работы. [33]
Мне запомнилась одна из первых лекций академика Образцова. Добродушный, чуть полноватый человек в форме светлого цвета, представился так: «Ну, меня–то вы не знаете! Я Образцов, — некоторая пауза, — Академик. А вот сына моего все в Москве знают. Он до сих пор в куклы играет на Тверской. У меня два сына. Старший–то — умный. Он мне на самолете из Киева мешок картошки привез». Старший сын его был военный летчик, а младшего, и правда, знают все. Театр его существовал еще до войны, и действительно располагался тогда на Тверской. Помню еще парадоксальное замечание академика Образцова: на «путейском» языке слово «путь» — женского рода. С этого начиналось знакомство с курсом организации движения.
Еще одно воспоминание — из другого ознакомительного курса: «Железнодорожник прежде всего должен быть сообразительным. Надо уметь принимать решение в экстремальных ситуациях, — когда думать некогда». Мы пишем, пишем (конспекты мы вели исправно). «Записываем: состав большегрузный… Вагонов: двухосных, четырехосных — столько–то», — я уже не помню буквально. — «Грузоподъемность: 18 тонн — одних, 40 тонн — других. Локомотив. Колесная формула 1–5 — 2» — пауза: «Вопрос: сколько лет <71> машинисту?» Все с недоумением смотрят на профессора. Начинают что–то вычислять. Потом робкий голос: «Но это же невозможно!» — «Что невозможно? Надо!!!» — «Но как?!» — «Подойти и спросить!»
Ведущие профессора, имена которых записаны в золотой летописи МИИТа, после первой недели были, конечно, для нас недоступны. Но мы слушали рассказы старших, которые оставили нам прозвища старых профессоров, и мы тоже потихонечку иногда повторяли их, в свою очередь передавая младшему поколению.
Многие профессора тогда казались мне старыми, хотя они были намного моложе меня нынешнего. Очень старым казался Иван Сергеевич Прокофьев, который читал еще в двадцатые годы, когда учились мои старшие. У него было прозвище «Ванька–Каин», данное ему за беспощадную требовательность, оно переходило от поколения к поколению. Больше всего боялись, что он придет на защиту диплома. Он имел обыкновение, выслушав дипломанта, просить его — «нарисовать на доске балочку» и «нагрузить» ее соответствующим образом — согласно курсу сопромата третьего семестра или теоретической механики. И — увы! — бывали иногда конфузы.
Вначале мы почему–то очень боялись нашего преподавателя математики. Это был старик огромного роста с мощным торсом, всегда в форменной железнодорожной тужурке. Он носил узкие брюки, не по моде тех лет, и от этого его фигура казалась странной, сужающейся книзу. У него был высокий лоб, коротко стриженные седые волосы и маленькие голубые глазки–буравчики. При этом голос у него был тонкий, что не соответствовало столь внушительному внешнему виду. Общие лекции он читал интересно, но в нашей группе вел и семинары, а на нас он наводил какой–то леденящий ужас, и мы сидели перед ним как кролики перед удавом. А он, в свою очередь, говорил: «Я вхожу, а на меня — как будто двенадцать фашистских танков!» (это про нас–то — двенадцать мальчишек и девчонок, которые сами его панически боялись). Когда он вызывал к доске, мы от ужаса переставали соображать и ничего не могли ответить. Однажды <72> он вызвал меня решать уравнение, — он уже привык к тому, что я ничего не знаю, и даже не смотрел на доску. Тем не менее уравнение я решил и говорю: «Вот, все…» Он обернулся, увидел решенное уравнение и переспросил: «Нечаев, как, ты — решил?!». В глазах его отразилось неописуемое удивление. С этого момента начался перелом в наших с ним отношениях. На какой–то праздник мы, скинувшись, подарили ему коробку конфет. Вручать послали Мариночку — как самую общительную и смелую. У нее была роскошная коса и огромный бант, который был виден из–за плеч. Она протянула ему коробку, он стал было отнекиваться: «Да нет… да что вы…» — тем не менее, коробку взял и было видно, что он по–детски трогательно рад подарку. А потом мы еще ему и дрова носили…