Девять дней в июле (сборник) - Наталья Волнистая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так сухогруз же слепой, такая дура ползет, и ночь, черно, раздавит – не заметишь, кто ж на лодке-то куцей поперек сухогруза выступает, к тому ж на лодке-то что – ни фонаря, ничего, так зять-то мой еле вывернулся с-под него, чуть не помер, ох, так потом…
Саша увидел себя за роялем (комната номер три, люминесцентная лампа гундосит вечный ми-бемоль), и себя же в трамвайном хвосте, у окна, в котором медленно уплывает – до завтрева! – имперского серо-голубого цвета консерватория, и себя же у сырого, в зонтовьих лужах, лифта; а потом себя – то ли в лифте, то ли в лодке под гигантским сухогрузом, в свинцовой ладожской воде, и тут же решил, что надо непременно съездить да и посмотреть на эту грандиозную воду, и непростительно было бы не увидеть ее, раз уж все равно здесь поселился, и сразу же подумал, что, конечно, он не поселился, что за ересь, наоборот, он совсем не хочет возвращаться в город, который как раз в эту минуту и подъехал вслед за предпоследним столбом и последней березой, подоткнул под поезд вокзальную платформу, захныкал привычной моросью, ну что, Васька, где там наш зятек-то, граждане, не оставляйте вещи в вагоне.
Из всего так толком и не отсмотренного пути Саша запомнил лишь котенка в ведре.
Приветственный сентябрьский звонок профессору Саша не оттягивал, нет; напротив, самым продуманным образом откладывал до наиболее правильного, максимально удобного, категорически урочного часа, который, разумеется, все никак не наступал. В итоге пришлось звонить уже из общаги, вытанцовывая у настенного телефона босяцкую пляску (майка-шлепанцы) и прикрывая слова ладошкой. Договариваясь о встрече, Саша почувствовал, что, во-первых, невероятно соскучился и безумно-безумно рад, ура-ура, да здравствует NN!; во-вторых, что все скорби и самокопания были напрасны, потому что ошибочны; и в-третьих, что он хочет немедленно усесться за рояль, сию минуту, о, дааайте, дайте мне рояль, м-да, но все-таки надо подождать до утра, а жаль, ну и леший с вами, так и быть! Прошлепав к себе, Саша хрустко, с преувеличенным задором потянулся, выгнув руки кренделем на затылке, и, довольный, возбужденный, вломился молодым бревном в казенную кровать – не сгибая коленей. Его немного лихорадило, но это, конечно же, не от волнения, постановил Саша, – это от банального сквозняка. Кровать вздыхала, а что-то ночное, по-осеннему холодное и вправду свистело со стороны моря.
Первый в сезоне урок вышел досадным, но закономерным комом. Саша сам был виноват, это очевидно: явился торжественный, приподнятый, весь в дурном мажоре, окрыленный неубиенной полыхающей любовью к NN. Случился конфуз – так и поделом! Маэстро не задавал дежурных «как прошло лето» вопросов, хотя Саша немножко ожидал их и немножко готовился, но NN лишь сидел, поглаживая чуткими пальцами ребро ажурного пюпитра, и говорил о сиюминутных задачах, скажем, усилить вот тут, Саша, октавы, если вы не возражаете… Знакомое, уже много раз пережитое разочарование выскочило из Сашиной груди, но было немедленно прибито. Хватит. Сколько можно. Ах, мы занимались до упаду! – вот пойди и воткни свое занимались сам знаешь куда. Все. Надо работать. Думать и работать.
Осень набухала влагой и сумеречным тоном, как заварной лист в буфетном чайнике. Сашина жизнь текла равномерно, в рутинных аспирантских делах и, кстати, да, в длительных буфетных походах. Саша полюбил тягучие чаепития – без собеседников и без расшлепанных, вынырнувших из подмышки книг. Он приноровился чаевничать за одним и тем же столиком у задней стены и даже приучил себя уходить из буфета, если столик был занят, – до следующей попытки. Такие вот забавы. Занимался Саша много, но дробно, с паузами, утомляясь непривычно быстро. В его занятиях появился загадочный ритуал: Саша сидел перед роялем в молчании – не играл, не учил, не листал ноты, не следил за часами, не валял дурака. Сидел и молчал, сосредоточившись на сущей ерунде – будь то сухая ветка тополя, пришпиленная ветром к карнизу, или клубок старинной пыли в непроходимом и недоступном дальнем углу комнаты. Потом снова играл. Потом прерывался и со странной аккуратностью закрывал рояль и целую вечность после рассматривал причудливый рисунок своих и чужих отпечатков на антрацитовом лаке. Потом отправлялся в буфет.
NN уехал с концертами. Саша почувствовал совершенно ученическое, из школьных времен, глупейшее облегчение. Тогда, среди прочих разного калибра мыслей, впервые мелькнула та самая преступная мысль, которую негодующий Саша немедленно отверг, потому что это была не мысль, а верный путь к катастрофе, и вообще нелепость, и проигрыш, и подлость, об этом не может быть и речи, ты понял, Славка?
– Слушай, Сань, ну это же нормальная штука. Ну не сошлись характерами, бывает. Ну мало ли таких случаев, а? Да на каждом шагу. Нормальный рабочий момент. Поучился у одного, потом у другого. Это нор-маль-но! Сань, ну что ты бродишь, как… пфф… смотреть страшно.
Балбес Лехин попал в яблочко. Саша здорово изменился. Был Саша Бесфамильный, веселый пузырь-хвастун, стал Саша – монах-отшельник.
– …и теперь наш суровый Саня не приемлет здоровых компромиссов. Все, что теперь надо нашему отшельнику, господа, – это уединение после инъекции чистой, но сильно горькой правды. И желательно, Сань, инъекции болезненной, чтобы до корчи, да? – и даже не из чьих-то рук, нет, вполне достаточно своего опыта. Ах, я разучился играть! Ах, господа, я – бездарь! О как. Глядите, господа, как я сам себя высек! Да-с!
Запоздалая, последняя из возможных гордость поднимала в Саше свою змеиную головку: да, я требователен к себе, да, я перфекционист, и не надо ржать, Лехин, ничего смешного, да, это так, но зато я знаю – что значит играть плохо, и точно знаю – как должно быть! Внутренним слухом, за секунду до прикосновения к клавишам, он в принципе знал, как должно звучать это прикосновение. По крайней мере ему так казалось.
– Да ты не перфекционист. Ты – идиот. Сань, с ума сходишь, честное слово. Что ты в лихорадке ему – ЕМУ! – доказываешь? Для начала он сразу был… сам знаешь… короче, опустим высокопарности; а потом он сорок лет рос. Как елка. Сань, расслабься. Ему твои придумки неинтересны. Они и тебе неинтересны. Мельтешишь, унижаешься. Да тебе не надо было к нему соваться в принципе. Потому что, если честно, Сань, вот если совсем честно, да, то цель у тебя была одна: выдавить из него – именно из него, на меньшее ты не был согласен, да, Сань? – так вот, выдавить из него признание твоего замечательного таланта. Большая такая человеческая цель. Главное, очень нужная. В практическом смысле… А вообще, Сань, ты же ему завидуешь, вот ведь в чем проблемка!
Саша хотел Лехина ударить, но не смог, злости не хватило. Ударная волна разбилась о гранитную правоту обвинения: «Мельтешу, неинтересен, вымаливаю неизвестно что, все так и есть, но только…»
– Что угодно, Славка, но только не завидую.
– Ладно. Допустим. Ну прости…
…Саша притер попу к рояльному стулу, косолапо утоптал латунные педали, сгорбился, нырнул головой в клавиши. Путь ему предстоял тернистый, через долгие Шопеновы страницы самого виртуозного и бескомпромиссного замеса. Начал энергично, рассыпчато. М-ль А. вступление понравилось («ух ты!»). Ей вообще нравилась роль козы-егозы среди таких значительных персон. Портреты корифеев пристально глядели со стен. Маэстро сидел за вторым роялем и по нотам следил за поединком Саши и Шопена. Саша играл полновесно, мощно (даже чересчур, на вкус м-ль А.). Окончив первый бой, он выдохнул, вытер руки о штанины, затих. Наступившее молчание было вызывающе несправедливо, по мнению м-ль А., но Саша заиграл вновь, сильно, многонотно, толстыми пассажами; красивая тревожная музыка заполоскалась от стены к стене, от портрета к портрету – м-ль А. совсем размякла, раскисла, засмотрелась на густеющую синьку зимнего дня за окном. Изредка она возвращала себя к Шопеновым событиям, будто приоткрывала дверь, за которой шумели посторонние, чужим языком произнесенные восклицания, но потом опять отвлекалась, тихонько шуршала, глотала робкие предвечерние зевки, ставя, того не ведая, подпись под Сашиным приговором.
Саша сильно вспотел; пот его был приметой не столько физической измотанности, сколько паники. Что-то непонятное случилось под конец: четвертое, последнее Шопеново скерцо Саша продул вчистую. Он устал, сбился с дыхания, внезапно остановился, оскорбленный собственной игрой. М-ль А. решила, что дело вот в чем: Саша выгорел до основания. Все было просто, и всегда было именно так просто, и никогда не утрачивало своей простоты: он хотел одной-единственной искренне признанной удачи. Он выложил все свои козыри, он дьявольски много работал, да, он сорвался, но достоин снисхождения, господин судья!
NN сказал спокойно:
– Знаете… Вы как-то совсем не слышите гармонии. Кажется, что вам она не очень интересна. Или не очень понятна…