Очерки и рассказы (1873-1877) - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
-
— А она?
Ей становилось все скучнее и скучнее с каждым днем. Она, некрасивая, отказавшаяся от "всего этого", умевшая жить только так, как жили они до сих пор, — не понимала и не могла помириться с этой, пробуждавшейся в ее муже, развязностию, самодовольствием, вообще с пробуждавшимся в нем барством… С каждым днем она видела все яснее и яснее, что холопство, его окружающее, уверило его в том, что он что-то значит такое, чего другой значить никоим образом не может, и что его пустая работа — занятие довольно серьезное. Ему действительно иной раз "все" начинало казаться пустяками… Он иной раз бывал очень серьезен, выводя свою фамилию.
Вся эта разница между прежними друзьями и теперешними мужем и женой, зачисленными в разряд высшего провинциального общества, — сначала только чувствовалась, не высказывалась открыто… Либеральные взгляды и приемы продолжали еще существовать, повидимому, в их взаимных отношениях. Но раз ставши на эту дорогу, раз признав угождение самому себе делом очень важным, — надо было уж и идти по этой дороге. И вот оказывалось необходимым, чтобы жена была любезна с такими-то и такими-то, — хотя он, разумеется, считает их консерваторами, дураками; оказывалось необходимым повоздержаннее вести знакомство с девицей Сорокиной, так как она была компрометирована и так как, несмотря на то, что он вполне сочувствует ("передай ей, пожалуйста, двадцать пять рублей на…"), — это знакомство может повредить… Презрение к обществу стало смешиваться с ухаживанием перед ним, потому что нужно, чтоб оно не мешало быть в хорошем расположении духа. Симпатии к тем, к другим, симпатии, не обещавшие исчезнуть даже когда-нибудь совершенно бесследно, — стали отравляться ясным сознанием, что все это глупо, что все это грубо, дерзко… По временам образ скучной и унылой жены, которая не умела держать себя в этом новом обществе, не умела весело соврать, не умела утаить своих симпатий к девице Сорокиной, наконец просто не умела даже одеться прилично ("что вовсе не мешает"), — иногда этот унылый, не у места торчащий образ, поминутно напоминающий что-то другое и мешающий человеку чувствовать себя хорошо, — иногда он поднимал в его душе пресквернейшие ощущения. Целый день человек чувствовал себя хорошо; целый день он был занят (в этом, наконец, он убедился), целый день он очень снисходительно принимал дань почтения и уважения, — и вдруг, придя в хорошем расположении духа домой, видеть какую-то болезненную и унылую физиономию. Физиономия эта не хочет ни за что ехать к Иванишевым, а Куролесовых сама не хочет принять… Чорт знает что такое! Почему он взял должность? Потому что у него не было поддержки, он не вынес… "Переводы! Переводы, конечно, превосходная вещь, но ведь в три года было получено пять рублей; на это жить нельзя…" Пошли такие речи, особливо в минуты раздражения, что он почти все это проделал для нее; он так выводил это правильно и ясно (говоря вообще о женщинах), что она начинала чувствовать себя просто дурой набитой, такой дурой, которая рождена на то, чтобы связывать человека, что жить на белом свете она решительно не имеет права. Это вгоняло ее в какое-то упорство, в какое-то тупое негодование на свое положение и возбуждало охоту разорвать всякую связь с тем новым кругом мужниных дел и знакомств, благодаря которым она ежеминутно должна была чувствовать себя дурой…
Нужно было видеть, что за мучения испытывали они оба, появляясь в обществе или принимая у себя. Они были истинные мученики, и любезность и развязность мужа в присутствии жены были связаны почти по рукам и по ногам — он чуял, что она смотрит, и не мог врать перед новыми знакомыми с того же развязностию, <как> если бы ее здесь не было. Если же иной раз ему удавалось пересилить себя и овладеть собой настолько, чтобы не стесняться присутствием жены, — зато каково было им оставаться с глазу на глаз? Спрашивается, из-за чего все это вранье и притворство? Из-за чего эта мука, эта напряженная выдумка разговоров с людьми, которых презираешь? Эти вопросы чуть не ежеминутно задавали впалые и, отчасти, гневные глаза жены; они выводили мужа из себя. Точно он не знал всего этого, точно ему самому легко проделывать всю эту чепуху; если же он проделывает ее, то — почему? И тут оказывалась виноватой она, потому что, идя по такой трудной дороге, надо иметь и силы. "Переводы!.. Пол-листа с немецкого. Необыкновенно!"
Наконец положительно захотелось освободиться от этого взгляда ненависти и презрения, которым наделяет ежеминутно жена, в то время когда он сам очень хорошо чувствует и понимает, что делает. Тут-то именно и надо поддержать, и вместо того — ненависть. Все это нелепо и глупо. Необходимо было, ужасно необходимо было кончить. С каждым днем эта унылая фигура делалась все неприятнее и неприятнее; присутствие ее, разговор, самомалейший вопрос ("не закрыть ли форточку?" и т. д.) делались все тяжелее, неприятнее, злили… Каждый день расстраивая то покойное состояние делового, уважаемого и умеющего обделать дело человека, к которому герой наш привыкал все больше и больше, — жена положительно стала невыносимым бременем, чистым мучением, отравляла жизнь… день за днем, год за годом… "Ведь жизнь уходит! Неужели возможно жить с этим ужасным состоянием в душе? Кто же так живет? Пройдут годы — и что же?" Ему начинало казаться, что годы несутся с ужасной быстротой, что уж не за горами старость, что надо же жить, так как в сущности и служба и все это — вздор, надо же жить… И он стал жить так, как могла "жить" его порода: на стороне завелась самая пошлая интрига, да не одна, а сто тридцать одна… поистине свинская связь.
…Рассветало. Муж, оставленный с глазу на глаз с самим собой, припоминая всю вереницу причин, которые довели его до разрыва, ясно как на ладони видел, что причины эти в его породе, в его, так сказать, зоологических свойствах… Теперь, когда гневный, укоряющий во лжи взгляд не мучил его, — мысль проснулась вдруг, проснулась сильно и гневно и громко говорила ему что только связав по рукам и по ногам эти зоологические качества, что только покорив их, он будет чувствовать, что живет; что только тогда задача современной жизни будет ясна ему и даст ему интерес жить на белом свете… Он хотел бросить место, уйти в деревню рубить дрова, исходить, исколесить всю Россию, чтоб устать до последнего издыхания и работать для других, так как в этом задача жизни, в этом счастье, радость, в этом все.
Но тут он заснул… И потом, разумеется, ничего не вышло.
ШИЛА В МЕШКЕ НЕ УТАИШЬ
(Из частного письма, полученного 23 декабря 1875 г.)
г. Тестоединск
…Не ждите, чтобы я писал вам что-нибудь о "молодежи", о ее целях, планах, делах… Ни дел, ни планов, ни целей — нет, потому что нет молодежи, — она вся сидит по тюрьмам, по острогам. Можно с уверенностью сказать, что все мало-мальски желающее "новых" порядков удалено со сцены действия, на которой поэтому совершенно свободно действует "обыватель", обыватель покупающий, продающий, дармоедствующий и почитающий свое начальство. Действительно — обывателю простор, раздолье, и можно бы положительно было потерять голову, если бы — по счастливой русской пословице "шила в мешке не утаишь" — то "новое", которое казалось совершенно удаленным со сцены в лице русской молодежи, — не прорывалось там и сям, как шило из мешка, в самых, повидимому, неподходящих для этого "нового" людях и делах…
Вот об этих-то проявлениях "нового", или шила, высовывающегося из корявого, скверного и дурно пахнущего провинциального мешка, я и намерен писать вам возможно чаще. По-моему — эти проявления должны непременно радовать всех вас, скитающихся за границей с постоянной мыслью о России и с постоянно сознаваемой невозможностью быть в ней и трудиться для нее. Неужели в самом деле вас не порадует хотя следующий факт из нашей тестоединской… ну, уж так и быть!.. жизни. Этот факт — из поповских дел, и все письмо посвящено им.
Вы знаете конечно, что такое проповедь, слово, речь, которые обыкновенно выгоняли слушателей из церкви, по причине своей догматической суши, и были вообще сигналом к "шапочному разбору" и к рюмочке "после обедни". Обыкновенно оратор — архиерей ли, простой ли поп — брал какой-нибудь текст из священного писания, например: "И шед — удавися", и, виляя часа полтора лисьим хвостом риторики, кое-как приплетался к царской фамилии или к благодетелю храма сего. Словом, это вообще была риторическая чепуха… Судите же, до какой степени я должен был изумиться, когда на той самой кафедре, где сотни лет кряду иереями и архиереями плелась эта чепуха, — раздаются, и притом с явным неподдельным гневом, такие слова, как "коммунизм", "уничтожение существующего порядка", "реализм", "вредный материализм"… Шило вылезло — вон где! из-под поповской рясы, при всем честном народе! — Это ли не ново и не приятно? За последнее время в Тестоединске было произнесено штук пять-шесть проповедей, в промежутке нескольких дней. Говорил и архиерей и простые попы, говорили тоже по случаю праздников и царских дней, начиная также с текста "и шед — удавися", путаясь в небе и в грязи и в царской фамилии, точно в длинных полах своей рясы, когда пьяные ноги не действуют, — и везде, во всей этой чепухе, из кучи, сложенной из текстов, доброхотных дателей, царей, цариц, их супругов и супруг и т. д., вылезало шило острое и колючее, вылезало то грозное будущее, — которого не утаишь.