Егоркин разъезд - Иван Супрун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то это несуразное строение имело два входа в противоположных концах. Потом, чтобы не сквозило, один ход заколотили наглухо.
Задняя половина барака, перегороженная толстыми неструганными досками на четыре комнаты, отводилась семейным рабочим. Три комнаты были проходными, называли их транзитными. Начальство считало такое «транзитное» устройство квартир наиболее целесообразным и выгодным. Когда принимался в путевую артель новый семейный рабочий, отдельная комната для него делалась в два счета. Для этого требовалось только повесить дерюжины, и пожалуйста — из одной проходной комнаты получалось две. Верно, в этом случае одна комнатушка, которую обычно заселял новичок, лишалась окна, но к этим неудобствам привыкали быстро. Чтобы днем было светло, дерюжины подвешивали к потолку, а вечером, когда их опускали, проникать в комнату не составляло большого труда: отогни любой край «стены» и ныряй.
Через четвертую, заднюю, комнату прохода не было, а потому она считалась самой лучшей и называлась «удобенкой». Ее вот уже десять лет занимало многочисленное семейство Федора Трофимовича Ельцова.
В передней, общей половине барака проживали одинокие рабочие. Скоплялось их иногда человек до десяти. Жена Федора Трофимовича, тетка Агафья, варила пищу для них и убирала помещение.
Егорка очень любил бывать в бараке. Туда он стремился не только потому, что в «удобенке» жил его дружок Гришка, но и потому, что на всем разъезде не существовало более интересного и веселого места, чем это вдавленное в землю жилище ремонтников, особенно та его часть, где располагались одинокие.
Днем, когда все находились на работе, в общежитии обычно хозяйничал Гришка и его товарищи, среди которых первым был Егорка. В длинной просторной комнате не то что дома, играй сколько угодно: прыгай, бегай — никто тебе слова не окажет.
Общую, очень холодную, половину барака не могла обогреть одна русская печь, а поэтому на зиму рабочие устанавливали две железные. Поставить их было пара пустяков, а вот топить тяжело — не хватало топлива. Отпущенные казной дрова и уголь сжигались еще до рождества, а уж дальше изворачивались как умели. Существовало два выхода: таскать украдкой непригодные шпалы из штабелей и воровать уголь с платформ проходящих поездов. Поезда останавливались на разъезде редко, да и не так-то легко укрываться от зорких взоров кондукторов, что же касается гнилых шпал, то тут было проще: они лежали все время на одном месте и никем не охранялись, хотя брать их все же не разрешалось.
Из-за железных печек и шпал между мастером Кузьмичевым, прозванным за суетливость и понукания «Самотой», и барачными жильцами постоянно шла война: мастер нападал, а рабочие защищались. Чаще других обороняться приходилось Антону Кондратьевичу Вощину и Акиму Пузыреву, причем первый вел разговор только о печках, а второй о том, «куда девались шпалы». Иногда в перебранку с мастером вступал Леонтий Кузьмич Тырнов.
Антон Кондратьевич был низенький, хрупкий старичок с маленькой желтоватой плешинкой на голове, окруженной колечками русых волос. Мягкая бородка лопаточкой, льняные, спускающиеся концами вниз, усы, бледные полные щеки и большие голубые глаза под белесыми бровями придавали его лицу умиротворенное ласковое выражение. Антон Кондратьевич имел — так, по крайней мере, казалось Егорке — два совершенно разных голоса: один для разговора — глуховатый, рассудительный, а второй — звонкий, залихватский: для чихания. Антон Кондратьевич нюхал табак и чихал с особым усердием и великим удовлетворением. Заложит в обе ноздри по доброй порции табаку, вдохнет в себя и стоит несколько секунд с широко открытыми глазами и с таким выражением на лице, будто думает: «Куда же это я попал?».
— Что, своих не узнаешь? — спросит с улыбкой кто-нибудь.
А другой заметит:
— Попал в парную, сейчас начнет хлестаться веником.
Отвечать в такое время Кондратьевич был не в силах, он только руками взмахивал — раз, другой, а затем — словно и в самом деле узнал своих — звонко и радостно выкрикивал: «И эх! И эх!» — и начинал «париться».
— Ша! Ша! Ша! — вылетали громкие, с присвистом звуки из его груди.
Антон Кондратьевич любил возиться с ребятами и почти всякий раз, когда встречал Егорку, тыкал слегка своим пальцем ему в живот и с улыбкой говорил: «Силен мужик» или брался за Егоркино ухо, пристально смотрел в глаза и строгим голосом спрашивал:
— Рассказывай, чего набедокурил?
— Я не бедокурил.
— А дрался зачем?
Егорка знал, что Антон Кондратьевич шутит, не боялся его, однако не мог врать, и если на самом деле набедокурил, то рассказывал все без утайки.
Выслушав, Антон Кондратьевич произносил:
— От меня, брат, не скроешь, я по твоим глазам все вижу.
Бывая вечером в общей половине барака, Егорка и Гришка иногда приставали к Антону Кондратьевичу с просьбой сделать из дерева игрушку. И он им мастерил то лошадок, то сабли с острыми-преострыми лезвиями, то еще что-нибудь, причем мастерил не так, как другие. Другие начнут делать для ребятишек какую-нибудь штуковину и приказывают: «А вы отойдите, не мешайте», Антон же Кондратьевич поступал иначе: повозится немножко сам, а затем заставляет Егорку с Гришкой:
— Помогайте. Самая наилучшая игрушка та, которую смастерите вы сами.
Кое-когда Егорке с Гришкой надоедало помогать, и они просили:
— Хватит ее делать, ведь она уже готова.
Антон Кондратьевич вертел перед глазами ребят изделие:
— А здесь? А тут? А вот тут?
— Это мы потом доделаем.
— Нет уж, не привыкайте «потомкать». Дело — птица: выпустил из рук — оно и улетело. Заканчивайте.
Антон Кондратьевич не мог сидеть сложа руки. Придя с работы и поужинав, он выискивал какое-нибудь дело: починял одежду, обувь, выстрагивал черенки для инструмента.
Но самым любимым его занятием было топить печки. И это было как нельзя кстати, потому что Антон Кондратьевич умел не только хорошо поддерживать огонь в печках, но и мог, как, пожалуй, никто другой, отстаивать их от постоянных посягательств дорожного мастера.
Заглянув как-то вечером в барак и увидев с порога, что стенки железных печек раскалились докрасна, Самота выскочил на середину и закричал:
— Дьяволы! Чего же это вы делаете, а?
— Что такое, Степан Степанович? — спросил испуганно Антон Кондратьевич и, тоже выйдя на середину, стал шарить глазами по сторонам.
— Сюда гляди, сюда! — тыкал пальцем в сторону печек Самота.
— Гляжу, Степан Степанович.
— Красные?
— Ага. Это я их так распалил.
— Так ты что же делаешь, вражья твоя душа? — Самота в упор уставился на Антона Кондратьевича. — Ведь барак-то сгорит?
Антон Кондратьевич виновато потупился и молчал.
— Но чем только думает твоя дурная башка, а? — кипятился Самота.
— Думаю, что когда-нибудь барак обязательно должен сгореть. Как спичка вспыхнет, потому что уж больно потолок сухой.
— Видали его, субчика, — взревел Самота. — Так ведь с бараком сгорите и вы?
— Нет, мы не сгорим, мы выпрыгнем: которые в двери, а которые в окна.
— А потом куда пойдете?
— К мастеру, то есть к вам, Степан Степанович.
— А где я вас размещу, где?
— Это уж дело ваше.
— А я вас так размещу, что не возрадуетесь, — пригрозил Самота, — всех, окромя тебя, выгоню к чертовой матери с транспорта. Вот как я размещу вас.
— А меня?
— А тебя — в острог, за уничтожение казенного имущества. Понял?
— Как не понять.
— А раз понял, то действуй. Чтобы сегодня же печек в бараке не было. Вот прогорят дрова и выбрасывай.
— Это я мигом, Степан Степанович. Как только прогорят, так я сразу же их на мороз. А только потом как будем жить, ведь померзнем все, как мухи?
— По закону и по тхническим (так выговаривал Самота слово «техническим») расчетам у вас должна стоять одна русская печь. Она и стоит. А эти окаянные железяки — вон туда! — Самота взмахнул рукой в сторону окон и направился к порогу.
Антон Кондратьевич пошел за ним.
«Непонятно, — недоумевал Егорка, — когда нет мастера, рабочие ругают его, даже грозятся, а сейчас, когда он досаждает им и хочет, чтобы в бараке было холодно, все молчат. Говорит только один Антон Кондратьевич, да и то говорит не то, что нужно: поддакивает, соглашается».
Когда Самота протянул руку, чтобы взяться за дверную ручку, его окликнул Антон Кондратьевич:
— Степан Степанович, погодите!
— Что такое?
— Тут у нас перед вашим приходом затеялся спор. Аким говорит, что в Японии солнце не заходит и не всходит, а все время висит прямо над головами и, как на ниточке, то опускается, то поднимается.
— Это почему же?
Самота вернулся к столу, вокруг которого сидели рабочие.
— Потому что в Японии самый дальний восток, — ответил с серьезным видом Аким Пузырев. — И еще я слышал, что там бабы похожи на мужиков, а мужики — на баб.