Апокриф Аглаи - Ежи Сосновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот, – объявил Филипп. – «Юдым бросился к телу, но в тот же миг понял, что перед ним труп».
– Так… Я ведь не говорил, что Кожецкий не погиб, я сказал только, что самоубийства он не совершал. Прошу прощения за кровавый вопрос, но людей, которые смотрят боевики, он не должен шокировать: если имеются входное и выходное отверстия пули, то которое из них больше?
– Выходное. – Филипп, похоже, заинтересовался. – Входное – это такая маленькая дырочка.
– Если только не стреляли пулями «дум-дум», – раздался чей-то голос. Но я его проигнорировал.
– «Вместо левой части лба и всей левой щеки…» Все ясно, он выстрелил себе в правый висок.
– Не на левом виске. – Я прикоснулся к голове. – А здесь, на левой части лба. Кстати, далее Жеромский, чтобы не было сомнений, пишет, что в Анатомическом атласе…
Хихиканье.
– А вы знаете, что четвертый «с» идет сегодня смотреть модель голой женщины?
– Знаю. Так вот, в Анатомическом атласе «от нижней части черепа к передней в направлении левого глаза шла толстая, нарисованная красным карандашом линия». От задней части черепа к передней, а не спереди к задней части. Вы когда-нибудь видели, чтобы кто-то совершил самоубийство, выстрелив в себя вот здесь? – я постучал пальцем чуть ниже темени.
– Его кто-то убил, – с удивлением констатировал Филипп.
– А кто? Как выглядела квартира Кожецкого?
– Сейчас, – включился в расследование Яцек. – «Вся мебель была раскрыта настежь, и одежда оттуда выброшена…» Господи, так у него же в хате был шмон!
– Да, Кожецкого убила политическая полиция после совершенного у него обыска. Но почему?
– Погодите, погодите… – Филипп лихорадочно рылся в памяти. По правде сказать, он был последним человеком в этом классе, которого я заподозрил бы в знакомстве с содержанием «Бездомных». – Что-то там было связано с отрезом на костюм… Он что-то провез контрабандой?
– Ну да. Социалистические брошюрки. Первым читателям помогло то, что очень скоро стало известно, с кого был списан этот персонаж. Потому что Кожецкий действительно существовал, правда, умер он естественной смертью. Его звали Эдвард Абрамовский. Кто знает, кем был Абрамовский?
– Социалистом каким-нибудь, – сделал логичный вывод Филипп.
Я стал рассказывать им и уже после первых фраз понял, что буду так говорить о нем до звонка, который, естественно, прервет меня в самый неподходящий момент, буду говорить не для них, потому что на кой им знать про этого мечтателя столетней давности, идейные ориентиры которого для них ассоциируются в лучшем случае с Юзефом Олексы и СДРП,[31] а в худшем – с коммуняками, Сталиным и лагерями, буду говорить для себя. Я отнюдь не был уверен, что когда-нибудь вернусь к этой теме, задавленный контрольными работами и тетрадками, а главное, чувством вины, так что получалось, что брак свой я прозевал абсолютно бесцельно, ни за что ни про что, раз уж мне не суждено написать эту диссертацию, пан магистр, да, да, диссертацию, или, вернее, чувством самооправдания, поскольку именно по этой причине я вдруг стал для нее таким чужим. Но Абрамовский был важен для меня, и, говоря о нем, я чувствовал себя уверенно, как никогда, и я для собственного удовольствия рассказывал всякие о нем истории, цитировал словесный портрет, составленный для российской полиции: «Рост 167 см, сложения щуплого, волосы и брови светло-рыжие, глаза голубые, борода рыжая, волосы вечно взлохмачены, походка порывистая, голос тягучий, слегка заикается», – и рассказал о трагедии 1892 года, когда Мотзувна умерла родами, а Абрамовский неоднократно пытался покончить с собой, впрочем, это было не впервые, так как еще десятилетним мальчиком он после смерти матери хотел совершить самоубийство; я возбуждал аудиторию двусмысленными историями о нравах в создававшихся им коммунах с участием женевских студенток, да вот только все время у меня перед глазами стояло кресло с улицы Барской, и, возможно поэтому, я не процитировал ни единой строфы из «Поэмы смерти», а может, вовсе и не поэтому, просто я хотел быть порядочным по отношению к Абрамовскому, а уж эту его последнюю публикацию удачной никак не назовешь: что нет, то нет. Порядочность по отношению к Абрамовскому. Порядочность по отношению к Адаму. И вот наконец я извлек из сумки козырного туза: репринт «Общественных идей кооперации».
– Вот послушайте, – сказал я. – Трудно поверить, но это было написано им почти сто лет назад: «Мы привыкли почитать себя неким материалом, из которого кто-то другой создает разнообразные формы; при любой возможности мы приносили себя в жертву: „…сделайте из нас конституционное, демократическое или социально-демократическое общество; реформируйте нам школы и больницы; защитите нас от бедности и эксплуатации"… – Я пропустил кусок текста и, подобно проповеднику, поднял указательный палец. – Вследствие такой политики могло возникнуть все что угодно, но только не демократия. Демократия требует прежде всего сильно развитого чувства и инстинкта общественной взаимопомощи. Она требует людей, умеющих не только ждать от государства реформ, но и проводить эти самые реформы с помощью собственных своих организаций. Требует умения самодеятельной организации общественных интересов». Чем вы там занимаетесь?
Четыре головы, плотно сдвинувшиеся над чем-то, пока я читал, мгновенно разъединились. Я подошел взглянуть: ну да, крестики и нолики. Мне вспомнилось, как я впервые наткнулся на этот текст Абрамовского; произошло это на втором курсе, во время майской студенческой забастовки, и для меня он стал откровением, открытием того, что – я это чувствовал интуитивно – ушло от нас, когда я был еще мальчишкой и Ярузельский вводил военное положение; ну а сейчас мне было почти тридцать, и в глазах учеников я сам превратился в ветерана, что-то там талдычащего про великую войну, приходящего в возбуждение от вещей, в корне оторванных от скейтборда, новой ролевой игры и перспектив сшибить в этой жизни малость башлей, пан учитель, башлей, – да и вообще, как можно серьезно воспринимать всех этих мудозвонов в сейме и этого Валенсу или какого-то там Цимошевича? Впрочем, возможно, я и ошибался, возможно, под этим стаффажем[32] в учениках жил какой-то иной мир, какие-то недоступные мне иные миры с отсроченным существованием, дожидающиеся мига, назначенного им, чтобы открыться. Кажется, в самом начале моей трудовой деятельности в школе кто-то – уж не Драбчик ли? – изложил мне в учительской типологию учителей: учитель-холерик выгоняет недисциплинированного ученика из класса, учитель-флегматик гоняет его по темам последних тридцати уроков, а учитель-меланхолик никаких гадостей ему не делает, но при этом думает: «Я для тебя из шкуры вон вылезаю, а ты бедного меня совершенно не ценишь»; слишком часто у меня бывали шансы играть меланхолика, чтобы спускать в подобных случаях, и потому я влепил четыре единицы за «невнимательность и занятие посторонними делами», и тут как раз зазвенел звонок. Так закончился урок, посвященный «Бездомным» Стефана Жеромского.
12
Четвертый класс отправился в Музей техники, и в двенадцать у меня неожиданно появилось «окно». Поначалу я подумал, а не провести ли его в кабинете музыки, но вспомнил рассказы учеников об Адаме и решил: нет, не стоит. Не хотелось еще больше разочаровываться в нем. К тому же вполне возможно, он попросту вышвырнул бы меня – более или менее деликатно – за дверь; кстати, это было бы очень похоже на него. И потому я направился в учительскую, где сидели военрук и Драбчик.
– Вы поглядите, какая красота, – промолвил военрук. Я впервые услышал такую сладостность в его голосе, никогда бы не поверил, что он вообще способен достичь подобных регистров. – Ну просто прелесть!
Я заглянул ему через плечо. Поперек всей страницы вытянулось изображение подводного корабля странной формы, как бы удлиненной слезы с двумя рядами вытянутых черных щупальцев, по шесть на каждом борту; я догадался, что это пусковые ракетные установки. Рядом помещалось описание и несколько нерезких, смазанных снимков. Военрук перевернул страницу. Еще корабль, но уже явно более угловатый, с нелепым горбом ближе корме. На следующей странице то же самое, но только с утолщением на носу; казалось, будто у него там образовалась опухоль.
– А вот посмотрите, – военрук перелистнул несколько страниц назад, – что за чудовище. Сто метров длины. Двадцать ширины. Под водой может находиться сколь угодно долго. Сколько выдержит экипаж. Эксплуатировать можно без остановок. Вот это техника, доложу я вам.
Из всех возможных глупых вопросов я, надо полагать, задал ему самый глупый, но мне просто не приходило в голову ничего, что бы можно сказать, а после стодневки я принял решение быть с ним максимально предупредительным. Я ляпнул: