Петербургские зимы - Георгий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но ведь жить все труднее.
— Да. Все труднее.
— Может стать совсем невыносимо.
— Что ж делать.
— Не уедете?
— Не уеду.
…Нет, издавать не думает — где уж теперь издавать… Мало выходит — только в церковь… Здоровье? Да здоровье все хуже. И жизнь такая — все приходится самой делать. Ей бы на юг, в Италию. Но где денег взять. Да если бы и были…
— Не уедет?
— Не уедет.
— Знаете, — серые глаза смотрят на меня почти строго, — знаете, — Аня раз шла по Моховой. С мешком. Муку, кажется, несла. Устала, остановилась отдохнуть. Зима. Она одета плохо. Шла мимо какая-то женщина… Подала Ане копейку. — Прими, Христа ради. — Аня эту копейку спрятала за образа.
Бережет…
x x x1911 год. В «башне» — квартире Вячеслава Иванова — очередная литературная среда. Весь «цвет» поэтического Петербурга здесь собирается.
Читают стихи по кругу, и "таврический мудрец", щурясь из-под пенсне и потряхивая золотой гривой, — произносит приговоры. Вежливо-убийственные, по большей части. Жестокость приговора смягчается только одним — невозможно с ним не согласиться, так он едко-точен. Похвалы, напротив, крайне скупы.
Самое легкое одобрение — редкость.
Читаются стихи по кругу. Читают и знаменитости и начинающие. Очередь доходит до молодой дамы, тонкой и смуглой.
Это жена Гумилева. Она "тоже пишет". Ну, разумеется, жены писателей всегда пишут, жены художников возятся с красками, жены музыкантов играют.
Эта черненькая смуглая Анна Андреевна, кажется, даже не лишена способностей.
Еще барышней, она писала:
И для кого эти бледные губыСтанут смертельной отравой?Негр за спиною, надменный и грубый,Смотрит лукаво.
Мило, не правда ли? И непонятно, почему Гумилев так раздражается, когда говорят о его жене как о поэтессе?
А Гумилев действительно раздражается. Он тоже смотрит на ее стихи как на причуду "жены поэта". И причуда эта ему не по вкусу. Когда их хвалят — насмешливо улыбается.
— Вам нравится? Очень рад. Моя жена и по канве прелестно вышивает.
— Анна Андреевна, вы прочтете?
Лица присутствующих «настоящих» расплываются в снисходительную улыбку.
Гумилев, с недовольной гримасой, стучит папиросой о портсигар.
— Я прочту.
На смуглых щеках появляются два пятна. Глаза смотрят растерянно и гордо. Голос слегка дрожит.
— Я прочту.
Так беспомощно грудь холодела,Но шаги мои были легки,Я на правую руку наделаПерчатку с левой руки…
На лицах — равнодушно-любезная улыбка. Конечно, не серьезно, но мило, не правда ли? — Гумилев бросает недокуренную папиросу. Два пятна еще резче выступают на щеках Ахматовой…
Что скажет Вячеслав Иванов? Вероятно, ничего. Промолчит, отметит какую-нибудь техническую особенность. Ведь свои уничтожающие приговоры он выносит серьезным стихам настоящих поэтов. А тут… Зачем же напрасно обижать…
Вячеслав Иванов молчит минуту. Потом встает, подходит к Ахматовой, целует ей руку.
— Анна Андреевна, поздравляю вас и приветствую. Это стихотворение — событие в русской поэзии.
x x xВ обставленном удивительной «Александровской» мебелью кабинете Аркадия Руманова висит большое полотно Альтмана, художника, только что вошедшего в славу: Руманов положил ей начало, купив этот портрет за «фантастические» для начинающего художника деньги.
Несколько оттенков зелени. Зелени ядовито-холодной. Даже не малахит — медный купорос. Острые линии рисунка тонут в этих беспокойно-зеленых углах и ромбах. Это должно изображать деревья, листву, но не только не напоминает, но, напротив, кажется чем-то враждебным:
…в океане первозданной мглыНет облаков и нет травы зеленой,А только кубы, ромбы да углы,Да злые металлические звоны.
Цвет едкого купороса, злой звон меди. — Это фон картины Альтмана.
На этом фоне женщина — очень тонкая, высокая и бледная. Ключицы резко выдаются. Черная, точно лакированная, челка закрывает лоб до бровей.
Смугло-бледные щеки, бледно-красный рот. Тонкие ноздри просвечивают. Глаза, обведенные кругами, смотрят холодно и неподвижно — точно не видят окружающего.
…Только кубы, ромбы да углы
и все черты лица, все линии фигуры — в углах. Угловатый рот, угловатый изгиб спины, углы пальцев, углы локтей. Даже подъем тонких, длинных ног — углом. Разве бывают такие женщины в жизни? Это вымысел художника! Нет — это живая Ахматова. Не верите? Приходите в "Бродячую Собаку" попозже, часа в четыре утра.
Да, я любила их — те сборища ночные:На маленьком столе стаканы ледяные,Над черным кофием пахучий, тонкий пар,Камина красного тяжелый зимний жарВеселость едкую литературной шутки,И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.
Четыре-пять часов утра. Табачный дым, пустые бутылки. Час назад было весело и шумно — кто-то пел, подыгрывая сам себе, глупые куплеты, кто-то требовал еще вина. Теперь шумевшие либо разошлись, либо дремлют. В подвале почти тишина.
Мало кто сидит за столиками посредине зала. Больше по углам, у пестро расписанных стен, под заколоченными окнами.
Навсегда забиты окошки,Что там — изморозь или гроза?
Не все ли равно, что там, на улице, в Петербурге; в мире… От выпитого вина кружится голова, дым застилает глаза. Разговоры идут полушепотом.
Здесь цепи многие развязаны,Все сохранит подземный зал,И те слова, что ночью сказаны,Другой бы утром не сказал.
И вдруг — оглушительная, шалая музыка. Дремавшие вздрагивают. Рюмки подпрыгивают на столах. Пьяный музыкант ударил изо всех сил по клавишам.
Ударил, оборвал, играет что-то другое, тихое и грустное. Лицо играющего красно, потно. Слезы падают из его блаженно-бессмысленных глаз на клавиши, залитые ликером.
Пятый час утра. "Бродячая Собака".
Ахматова сидит у камина. Она прихлебывает черный кофе, курит тонкую папироску. Как она бледна!
Да, она очень бледна — от усталости, от вина, от резкого электрического света. Концы губ — опущены. Ключицы резко выдаются. Глаза глядят холодно и неподвижно, точно не видят окружающего.
Все мы грешники здесь, блудницы,Как невесело вместе нам.На стенах цветы и птицыТомятся по облакам,но —в океане первозданной мглыНет облаков и нет травы зеленой.
Трава, облака, жизнь, смех — все осталось там — за "навсегда забитыми окошками". Здесь только:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});