Вид на рай - Ингвар Амбьёрнсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но как сказано: я не имею ко всему этому никакого отношения.
Не так опасна и не так интимна другая история (лично для меня, естественно). В том же самом интервью Гру говорит (впервые, насколько я могу судить, пересмотрев все кипы вырезок с ее снимками) о том, что она любит ловить треску сетью. Я специально обратил внимание на это слово «сетью». Неплохо, неплохо… Не грех припасти лишнее. К тому же, не в манере Гру стоять тихо, почти неподвижно на каменистом островке и водить удочкой туда-сюда (толщина лески 0,35 мм). Увлекательно, безусловно, наблюдать, как что-то медленно поднимается из темных водных глубин, но заготовить рыбки на зиму тоже не мешает, конечно. Увлеченность делом — черта, присущая рыбаку из Финнмарка. Он тоже думает, я так внушаю себе: появится нечто симпатичное или необыкновенное на сей раз? Лунная рыба, возможно? Или огромный спрут такого вида, который, если строго судить, не нашего северного происхождения? Или другая страшная версия: чувство страха, которое испытывают абсолютно все, если тащат что-то тяжелое из морской глубины. Вечный вопрос: не труп ли? Мертвец… превратившееся в сине-белесое желе тело и две пустые глазницы, укоряюще взирающие на тебя… а на нем трепыхаются маленькие креветки. Вонь несусветная, пока тащишь его на поверхность. Помню хорошо, как будучи мальчишкой, вытащил однажды удочкой треску почти в три килограмма весом. Помню, дрожал от ужаса, поскольку был уверен, что на другом конце лески находится мертвый человек. И когда рыба, наконец, взметнулась высоко над водой, я успокоился, но, заметив ее белое брюшко, подумал снова: Господи, ребенок!
Тихий летний дождик, чуть рассвело. Понедельник. Гру гребет спокойно, равномерно рассекая серую блестящую гладь фьорда. Теперь она одета. Очень практичный комбинезон, подходит и для работы, и для отдыха. Подарок со значением… от рабочих промышленного предприятия, не выдержавшего конкуренции. Сидит отлично на ней. Гру в комбинезоне. Натруженные руки, видны вены. Тихие поскрипывания деревянных уключин при каждом взмахе весел. Необычный покой. Тишина. Спешить некуда. Мысли снова кружатся вокруг ландышей, пока они вдруг не метнутся к водным глубинам, где рыба теперь крутится и пытается освободиться из сетей. А ну-ка, спокойно веди себя, треска! Успокойся, пикша и сайда! Премьер-министр в пути. Медленными и неторопливыми движениями вытаскивается на свет божий сеть. Атлантическая треска. Мелкая плотва. И треска. Много трески. Большая треска и маленькая треска. Треска. Красные руки премьер-министра освобождают из сетей трепыхающуюся рыбу, одну за другой, и бьют о ребристые бока лодки, чтобы оглушить, а потом уже бросить на дно лодки, где они лежат и трепыхаются, подпрыгивают в поисках воды, взирая на нее своими подслеповатыми глазами. Тонкие струйки крови сочатся из жабр, смешиваются с дождиком и растекаются. Спокойно, спокойно. Это только премьер-министр. Это только мама наша.
Интересно, думает ли Гру тоже о мертвецах, что, возможно, лежат на дне морском? Трупы, над которыми хорошо поработали крабы и макрель… после и человека признать нельзя. Да, мне кажется, думает. Здесь она такая же, как все. И в ее голове бродят мысли о мертвеце, который в любую минуту может выскользнуть из холодного мрака. Представляю мгновенную реакцию прессы. Какие будут газетные заголовки и какие несуразные интервью! Но труп не всплывет, нет, не появится. Не появился вчера и не появился сегодня. Со всей очевидностью, не появится и завтра. Потому что для большинства нас мертвый человек есть всего лишь воображение, наше представление о жестокости. Мы едем за тысячи километров с сетями или удочками, но страшное никогда не появляется на водной поверхности.
Чистка рыбы на каменистом берегу. Здесь Гру несравненна. Здесь проявляется ее профессия врача. Тихий дождик оседает блестящими жемчужинками на ее волосах, она же, не замечая ничего, с хирургической точностью орудует ножом: точно вонзает острие в рыбью глотку и одним махом распарывает брюхо, проведя разрез точно до жабр. Но следует заметить, не затронув желчного пузыря, этого вонючего зеленого изумрудного мешка. Теперь он в руках у Гру. Окрашенные кровью пальцы вырывают рыбьи потроха. Печень она сохраняет. Остальное выбрасывает в воду у берега, и жадные чайки тотчас набрасываются и хватают добычу, выкрикивая свое еиииа, еиииа, еиииа, еииа… они выделывают разные трюки, пытаются обеспечить на ближайшее будущее себе, каждая для себя, достойное пропитание.
В нашем мире не так. Особенно, когда правит Гру.
Крики и гам из консервативного лагеря — ну и что! Крылья ведь можно подрезать, а дикую птицу приручить.
Мне хочется поздороваться с ней и сказать, что я заодно с ней. Забыл о Рагнаре Лиене. Забыл о Ригемур Йельсен.
Но ненадолго. Слушающий Харри Эльстер неожиданно встал и вышел из комнаты. Из моего транзистора гремит сейчас рок самого невероятного толка. Я прикручиваю звук и иду назад к Эллен Лиен, но только удостоверившись, что у Ригемур Йельсен по-прежнему темно.
Две подруги как сидели, так и сидели. Изменений никаких. Значит, делать нечего, и я повел телескопом дальше, направил на квартиру рядом, на ту квартиру, где накануне вечером я видел прыгающего ребенка. «Лена и Томас Ольсен» было написано на бумажной табличке возле звонка на двери. Логично предположить, что живут здесь два человека. Возможны два варианта. Во-первых, А: Лена Ольсен не принадлежала к ультрасовременным родителям, ставящим имя ребенка на табличке перед входной дверью. Лена жила с мужем по имени Томас, с мужчиной, от которого у нее был маленький ребенок. Малыш, как и полагается в его возрасте, прыгал перед окном в комнате и, со всей очевидностью, напевал при этом песенки или проговаривал стишки или просто издавал звуки — хрюкал, кукарекал, к примеру. Во-вторых, Б: Лена Ольсен представляет тех родителей, которые пишут имя ребенка на дверной табличке. Отсюда вывод — она жила в квартире вместе с малышом, маленьким мальчиком, которому она дала при крестинах имя Томас в согласии с евангелическим календарем. Откровенно говоря, я не знал, что думать. Один факт оставался непреложным: Лена Ольсен — женщина с огненно-рыжими волосами; она сидела у стола и шила на швейной машинке. Томаса, маленького или большого, не было видно. Не похоже, чтобы она разговаривала с кем-нибудь. Она сидела тихо и работала длинными пальцами быстро, ловко, а затылок отсвечивал там, где волосы падали в сторону.
Я почти влюбился в нее. В эту рыжеволосую женщину, сидевшую, склонившись, над швейной машинкой. Ну, сама невинность, одним словом! Хотя, конечно, дело не в том, какое она производила впечатление. Мы живем в сумасшедшее время: все куда-то спешат, у всех нет времени. Стресс, стресс — куда ни посмотри! Общество потребления правит нами на всех уровнях. Поэтому приятно видеть женщину, которая не дергается, не кричит, не ерзает, а сидит мирно и шьет одежду для себя или для ребенка. Точно так сидела когда-то моя мама, много, много Господних лет назад. В годы, отмеченные войной и разрухой; нельзя сказать, что мы страдали, нет, но недостаток был буквально во всем. Вот почему взрослые — мамино поколение — привыкли учитывать, рассчитывать, экономить, бережно обращаться с тем, что имели. Мамино поколение. Она просиживала вечера напролет за швейной машинкой, крутила правой рукой колесо своего старого, покрытого черным лаком «Зингера», а левой рукой направляла материал под иглой. Нужно перешить платье. Нужно переделать рубашку умершего мужа для маленького мальчика. Или что-то немного подправить, укоротить, дырку зашить. Я хорошо помню, как однажды то ли на блошином рынке, то ли в магазине подержанного платья она купила за бесценок две пары почти новых военных брюк. Плотный защитного цвета материал, которому не было износа. Не помню, что стало с одними брюками, но зато хорошо знаю, что другие перешили для маленького мальчика, который как раз пошел в пятый класс и который уже достаточно на своем веку претерпел насмешек. Мама была превосходной портнихой. Но этот прочный армейский материал и его ужасный, на мой взгляд, цвет превратили меня в желанный объект для критических обсуждений школьных задир, когда зеленые джинсы, а не синие стали явью. Теперь я, само собой разумеется, смеюсь, вспоминая эти эпизоды. Хотя почему, само собой разумеется, собственно? Почему мы смеемся над болью и страданием прошлого? Я не знаю. Особенно было горько, что я не смел подойти к маме и рассказать ей правду. Она видела всегда результаты издевательств. Синяки под глазами и опухшие губы. Она растирала ласково мою залитую слезами щеку. Гладила меня. Естественно, спрашивала каждый раз: «Ну, почему? Почему?» А я молчал, я жалел маму. Я хотел защитить ее. Я знал, что ни во сне и ни наяву она не могла бы подумать, что новые, сшитые для сына брюки явились причиной его ежедневных страданий. А я и помыслить себе не мог пояснить ей взаимосвязь между брюками и оскорблениями. Потому что эти брюки дала мне она. Сшила для меня. Каждый шов на твердом, негнущемся материале был проведен с любовью. Она возилась с ними много, много вечеров, часто до поздней ночи. Разве могла она понять, что цвет материала и его прочность давали повод судить ее маленького сына, смеяться над социальным происхождением — дни, недели, месяцы? Нет, не могла. Тогда я решил сам взяться за дело и поправить, если удастся, положение. Оставаясь один, играл так, чтобы на брюках появились дыры. Я ползал на коленках по асфальту, я катался по гальке на футбольном поле. Но брюки были, как из стали, сделаны на века. Материал был произведен для войны. Но я рос. Миллиметр за миллиметром. А брюки мои соответственно укорачивались и укорачивались. Через год они были выше моих щиколоток. И мама, наконец, сама заявила (гордо), что приспело время для новых брюк.