Я умею прыгать через лужи. Это трава. В сердце моем - Алан Маршалл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мой отец видел, как сгорел дом, — сказал я.
— Да, да, — нетерпеливо произнес Папаша, — но сейчас дело не в этом. Судя по тому, с каким видом твой отец расхаживал по палате, он, наверно, много чего насмотрелся. Пламя могло лизнуть занавеску, и она бы разом вспыхнула; вот как это бывает.
Иногда Папашу навещал пресвитерианский священник. Этот человек в темной одежде знал Папашу еще тогда, когда старик жил в хижине у реки. После того как Папашу взяли в больницу, он продолжал навещать его и приносил ему табак и номера «Вестника». Это был молодой священник, всегда говоривший серьезно и пятившийся, словно пугливая лошадь, стоило кому-нибудь из сиделок обратиться к нему с вопросом. Папаше не терпелось его женить, и он сватал его то одной, то другой сиделке. Я всегда с большим интересом прислушивался к тому, как оп расхваливал священника и как ему отвечали сиделки, но, когда старик заговорил об этом с сиделкой Конрад, я перепугался, подумав, что она может согласиться.
— Ну где ты найдешь такого хорошего жениха? — говорил ей Папаша. Домик у него славный, а что он не очень чистый, так не беда, ты наведешь порядок. Тебе достаточно сказать одно словечко. Он порядочный человек и соблюдает себя.
— Я подумаю, — обещала сиделка Конрад Папаше, — может быть, я схожу посмотреть его домик. А есть у него лошадь и двуколка?
— Нет, — отвечал Папаша, — ему негде их держать.
— А я хочу лошадь и двуколку, — сказала она весело.
Тут я крикнул ей:
— У меня когда-нибудь будет и лошадь и двуколка!
— Ну и отлично, я выйду замуж за тебя. — Она улыбнулась мне и помахала рукой.
Я откинулся на спинку кровати, сразу с волнением почувствовав себя взрослым, обремененным ответственностью. У меня не было ни малейшего сомнения, что теперь мы с сиделкой Конрад обручены, и я старался придать своему лицу то выражение, с каким отважный путешественник устремляет взор в морскую даль. Несколько раз подряд я повторил про себя: «Мы запишем это на ваш счет». Говорить такие слова, по моему глубокому убеждению, могли только взрослые, и, когда я хотел почувствовать себя мужчиной, а не маленьким мальчиком, я по нескольку раз произносил их про себя. Вероятнее всего, я услышал эту фразу, когда ходил с отцом по лавкам.
Весь день я обдумывал планы, как обзавестись лошадью и двуколкой.
Когда доктор Робертсон кончил осматривать меня, он спросил Папашу:
— Как вы себя чувствуете сегодня, Папаша?
— Знаете, доктор, меня всего свело, словно я песком набит. Думаю, следовало бы меня промыть. Как, по-вашему, порция слабительного мне поможет?
— Пожалуй, — с серьезным видом ответил доктор. — Я распоряжусь, чтобы вам его дали.
Доктор направился к кровати пьяницы. Тот уже сидел, дожидаясь, чтобы к нему подошли. Его губы подергивались, а на лице застыло выражение тревоги.
— Как вы себя чувствуете? — сухо спросил доктор.
— Меня все еще трясет, — ответил пьяница, — а так хорошо. Наверно, доктор, меня уже можно выписать.
— Мне кажется, Смит, что у вас в голове еще не совсем прояснилось. Разве вы сегодня утром не расхаживали по палате совершенно голым?
Больной ошеломленно посмотрел на него и быстро заговорил:
— Да, это верно, я вставал. Мне надо было помыть ноги. Они были очень горячие. Подошвы прямо жгло.
— Посмотрим, — коротко сказал доктор. — Может быть, завтра мы вас выпишем.
Он быстро отошел к соседней кровати, а больной продолжал сидеть, наклонившись вперед, и теребить одеяло.
Вдруг он лег и застонал:
— Господи, господи!
Как только доктор Робертсон кончил обход, моей матери, которая уже давно ждала в приемной, разрешили войти в палату. Когда она подходила ко мне, я испытывал неловкость и смущение. Я знал, что она будет целовать меня, а мне это казалось ребячеством. Отец меня когда не целовал.
— Мужчины не целуются, — говорил он мне.
Всякое проявление чувств я считал слабостью. Но если бы мать меня не поцеловала, я был бы огорчен.
Я ее не видел уже несколько недель, и она показалась мне совсем новой. Ее улыбка, ее спокойная походка, ее светлые волосы, собранные в пучок на затылке, были мне так хорошо знакомы, что раньше я их не замечал; теперь же мне было очень приятно увидеть их как будто в первый раз.
— Ее мать была ирландка из Типперери, а отец — немец. Это был мягкий и добрый человек; в Австралию он приехал вместе с немецким оркестром, где он играл на контрабасе. Моя мать, наверно, была похожа на своего отца. У нее были такие же светлые волосы, такая же приятная внешность, такое же открытое лицо.
Частые поездки в повозке зимой, в ветер и дождь, оставили свой след на ее огрубевшем лице, которое не знало никакой косметики — не потому, что она не верила в ее силу, а потому, что на это у нее не хватало денег.
Когда мать подошла к моей кровати, она, должно быть, заметила, что я смутился.
— Я хотела бы поцеловать тебя, — шепнула она мне, — но тут столько людей смотрит на нас… Будем считать, что мы поцеловались.
Когда приходил отец, он обычно завладевал разговором, несмотря на все свое умение слушать; но когда меня навещала мать, больше говорил я.
— Ты много яиц принесла? — спросил я. — У нас есть один больной, он бедный, и у него нет яиц. Когда он смотрит на стул, стул движется.
Мать взглянула на моего соседа (разговаривая, я смотрел на него) и ответила:
— Да, я принесла много яиц.
Затем она пошарила в сумке и сказала:
— Я принесла тебе еще кое-что.
С этими словами она достала пакет, перевязанный веревочкой.
— Что это? — прошептал я взволнованно. — Покажи! Нет, я сам разверну. Дай мне.
— Пожалуйста, — подсказала она, отодвигая пакет.
— Пожалуйста, — повторил я, протягивая к нему руку.
— Это тебе прислала миссис Карузерс, — продолжала она. — Мы еще не раскрывали пакета, и нам всем хочется узнать, что в нем.
— Как она его принесла? — спросил я, положив пакет к себе на колени. Она входила в дом?
— Она подъехала к воротам, передала его Мэри и сказала, что это для ее маленького больного братца.
Я дернул веревочку, пытаясь ее разорвать. Как и отец, я всегда строил недовольные гримасы, когда должен был задать работу пальцам. Отец всегда гримасничал, открывая перочинный нож. «Это по наследству от матери», говорил он.
— Господи, что это за рожу ты скорчил? — воскликнула мать. — Ну-ка давай сюда