Свет мой светлый - Владимир Детков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девушка протянула букет круглолицему парню в спортивном костюме. Парень букет взял, но вопросительно взглянул на седого и лишь после его одобрительного кивка легко перемахнул через ограду.
Под огромным деревянным восьмиконечным крестом стояла стеклянная банка с увядшими цветами. Парень вытряхнул их на землю и, забыв про всеобщее молчание, громко подосадовал:
— Эх, цветы-то принесли, а воды нет…
— Да ладно, ставь так, все равно завянут, — подсказал чей-то нетерпеливый голос.
Парень воткнул букет в пустую банку и, так же легко перемахнув через ограду, поспешил за толпой.
А внизу, под обрывом, несла свои вольные воды Ока… Не дотянуться ей до своего певца и радетеля, не оживить травы над его последним приютом…
И остро захотелось сбежать к реке и хоть в пригоршне принести сюда ее частицу… А еще лучше — одной шутливой командой — «А ну, тимуровцы, становись!» — развернуть эту разноликую толпу в цепочку и пустить капли Оки по живому транспортеру. Из рук в руки…
Как отличалось бы это святое действо от неловкой минуты молчания, каждый омылся бы светлым чувством памяти и добра…
Только не принято… не солидно… это пионерство. Даже у могилы того, кто являл собой пример великого бескорыстного подвижничества.
Всуе мы порой не ощущаем вечности добра, разменной монетой его живем: ты — мне, я — тебе. А ведь мудрость щедрости только в одном: я — всем.
Память и доброта в человеке неотделимо живут и пожалованы ему природой, чтобы щедро одаривать других и тем крепить меж людьми связь человеческую. Беспамятливый и скупой на добро что усохшее дерево — ни глубин прошлого корнями не ощутит, ни шумливой кроной в будущее не заглянет. Не человек, а сирота вселенская…
Не стал я, конечно, воду пригоршнями носить: для одного это вроде молитвы. К ограде подошел, чтобы банку взять. Но меня опередили.
Парень с девушкой, оба светловолосые и одноростые, словно брат с сестрой, тоже задержались у могил. Проделав путь круглолицего через ограду и вернувшись с банкой, парень взял подругу за руку, и они быстро-быстро зашагали вниз по склону.
Пошел и я следом и с обрыва видел, как они по каменной осыпи спустились к реке, постояли, о чем-то переговариваясь, глядя на ее величавое движение. Потом девушка взяла у парня банку, и, присев на корточки, стала ополаскивать ее, и вернула уже с водой, при этом глянув сквозь нее на солнце.
За все последующие Поленовские дни я так и не поговорил с ними, да и не искал повода для знакомства. Но всякий раз, завидя их вместе, светлел душой.
Мне почему-то очень важно было знать, что они ходят по этой земле и что мы молчаливо дружны.
СЕРЕЖКА
Сережке три года с хвостиком. Он крутолобый и белоголовый, словно одуванчик. Его так и зовут все взрослые — ласково и жалеючи. Ласково не только потому, что Сережка самый маленький среди больничной детворы, а просто он сама непосредственность и доверчивость бескорыстная.
Рано утром дверь нашей палаты вскрипывала на полувздохе, впуская легкие шорохи шагов, которые затихали обычно у изголовья койки. Притаившись, Сережка несколько минут растерянно таращился на меня, не узнавая. Должно быть, лицо человека с закрытыми глазами было для него чужим, и он всякий раз недоумевал: почему это все вокруг знакомо, а человек какой-то другой? И, не находя ответа, он осторожно тянулся своей крохотной пятеренкой к подушке, теребил ее, чуть слышно окликая: «Э-эй! Э-эй!»
Притворяться спящим не было уже смысла, хотя больничное пробуждение, конечно, не бог весть какая радость. Но если, ни о чем не задумываясь, сразу открыть глаза и боковым зрением уловить белую Сережкину голову, то в первое мгновение и впрямь можно представить себя лежащим на траве… Но это только в первое мгновение… Потому как вместо июньского неба над тобой угрюмое безмолвие потолка… И чтобы вспомнить небо и продлить его летучее видение, надо обязательно заглянуть Сережке в глаза. Они у него ясные-ясные, голубые-голубые.
Встретив обращенный на себя взгляд, Сережка светился улыбкой и говорил нараспев, словно совершал открытие:
— Здравствуй… Я тебя узна-ал…
И тут уж, как бы ни было тебе худо, ты не сможешь не улыбнуться в ответ.
Успокоительно вздыхал и сам Сережка: для него все становилось на свои места в новом дне, и он топал дальше в обход по палатам…
Весь день то здесь, то там возникала его вездесущая головенка и слышался голос, в котором жили, сменяя друг друга, радость и удивление, восторг и обида… Не было в нем только места лукавству и хитрости. Даже обычный детский каприз слышался очень редко.
Надо было видеть Сережку в обеденный час, когда санитарки разносили по палатам тарелки, исходящие паром и ароматом, а ему забывали дать в первую очередь. Обиженный и потерянный, он, казалось, тонул в непролитых слезах.
— Всем носють, а мне не-ет… — говорил он трагически.
А в день смены белья Сережка влетал в палату до неузнаваемости преображенный.
— Я новый! Я новый! — выкрикивал он радостно и поглаживал, похлопывал ладошками себя по бокам, привлекая внимание к свежевыстиранной пижамке, в которую его обрядили сердобольные сестры.
Для жалости тоже были свои причины. Когда Сережке едва исполнилось три месяца, умерла его девятнадцатилетняя мать. Отец женился второй раз, взял с ребенком. Вскоре у Сережки появился еще один братик, сроднивший всю их семью…
Когда в больницу приходила мама Галя, Сережка, встретив ее, непременно обегал палаты, оделяя всех своей радостью: «Моя мама пришла! Моя мама пришла!» А мама Галя, смущенная, выкладывала на стол гостинцы и протяжным ласковым взглядом следила, как Сережка суматошно подхватывал их и вновь мчался в палаты, извещая — мама принесла! Потом она ловила его голову в ладони и порывисто прижимала ее к себе. И в этом жесте прорывались любовь и жалость… Должно быть, в ней все еще бился тревогой вопрос: не таится ли в Сережке страшная беда его кровной матери?
А Сережка затихал на ее коленях и, слушая сказку, которую читала ему из книжки мама Галя, призывно заглядывал в глаза всем проходящим мимо, как бы приглашая радоваться вместе с ним…
В минуту их расставания от громких слез Сережку спасали всем миром. Убедительней всего действовала на него логика фразы: «Мама ушла, чтобы завтра снова прийти». Он почти сразу успокаивался, и омытые короткими слезами глаза уже синели новой радостью.
Как-то воскресным утром, когда весь болящий народ волен от врачебных обходов и осмотров, сидели мы с ним за столом самой светлой палаты-веранды. Сквозь причудливые заросли морозных узоров на стеклах, ярясь, вливалось в палату освобожденное от долгих туманов и пасмурей солнце. Было тепло и благостно. Даже боли, казалось, отступили до понедельника. Каждый был занят своим делом. Я читал желанную книгу, а Сережка, выпросив у меня карандаш и бумагу и заявив при этом; «Буду рисуть» — рисовать, значит, пыхтел над листком, выводя непослушной еще ручонкой всякие ни на что не похожие загогулины. Вскоре, разочаровавшись в своих попытках, он начал просить меня нарисовать самолет. Книга не отпускала, и я отмахнулся: мол, сам рисуй. Но Сережка канючил свое и уже начал подхныкивать в обиде, готовый пустить слезу. Книгу пришлось отложить. Самолет рисовать я не стал, зная наперед бесконечные Сережкины «еще-еще», пока на бумаге оставался хоть малый просвет… Никакие доводы, даже самый, казалось, очевидный, что самолеты не смогут «летать» в такой тесноте и «столкнутся», на Сережку в этом случае не действовали. Его увлекал сам процесс их рождения. Он завороженно следил за рисующим карандашом, а когда дело было сделано — терял интерес к рисунку и требовал — еще! Выход был один — учить его нехитрому волшебству карандаша.
Что может быть проще и понятней солнышка всеясного? Редкий ребячий рисунок — даже «про войну», даже о космосе — обходится без разноцветного лучистого кругляшка, приподнятого над всем сущим… Его-то и начали осваивать мы с Сережкой. Сначала сводили «концы с концами». Не сразу, но получилась, наконец, сносная окружина. Оставалось достроить лучи, чтобы она глянула солнцем. И я стал объяснять малышу, для чего они нужны, эти расходящиеся линии-штрихи:
— Посмотри, вон какое солнце теплое да веселое…
Сережка оглянулся на ослепительное сияние окна, сощурился, заулыбался и вдруг выдохнул:
— Как Мама…
Потом он сам долго сопел над листком бумаги и нарисовал большое-большое солнце с глазами и улыбающимся ртом…
КУЗНЕЧИКИ
Кузнечики. Кто из нас не гонялся за этими прыткими стрекунами на перегретой солнцем лужайке… В нашем детстве еще не было песенки о кузнечике, который «пиликает на скрипке», но именно как он это делает, пожалуй, и хотелось выяснить каждому из нас в свое время.