Атлант расправил плечи. Часть III. А есть А - Айн Рэнд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я ушел, — сказал Эллис Уайэтт, — потому что не хотел быть для каннибалов пищей и одновременно поваром.
— Я понял, — сказал Кен Данаггер, — что люди, с которыми я сражался, бессильны. Они беспомощны, бесполезны, безответственны, неразумны. Я в них не нуждался, не им было диктовать мне условия, не мне было подчиняться их требованиям. Я ушел, чтобы и они это поняли.
— Я ушел, — сказал Квентин Дэниелс, — потому что, если существуют разные степени проклятья, ученый, отдающий разум на службу грубой силе, заслуживает самого страшного, поскольку становится самым опасным убийцей.
Дагни повернулась к Голту.
— А вы? — спросила она. — Вы были первым. Что подвигло к уходу вас?
Он усмехнулся.
— Отказ признавать за собой какой-то первородный грех.
— То есть?
— Я никогда не испытывал чувства вины за свои способности. За свой разум. За то, что я человек. Я не принимал никаких незаслуженных обвинений, поэтому был волен зарабатывать и сознавать свою ценность. Сколько помню себя, я чувствовал, что готов убить любого, кто скажет, что я живу для удовлетворения его потребностей, и полагал это самой высокой моралью. В тот вечер собрания на заводе «Двадцатый век», когда я услышал, как о вопиющем зле говорится тоном праведности, я увидел корень мировой трагедии, ключ к ней и решение ее проблемы. Понял, что нужно сделать. И ушел делать это.
— А двигатель? — спросила Дагни. — Почему бросили его? Почему оставили наследникам Старнса?
— Двигатель был собственностью их отца. Он заплатил мне за него. Я сделал мотор при его жизни. Но я знал, что им он не принесет никакой пользы, и никто о нем никогда не узнает. То была первая экспериментальная модель. Никто, кроме меня или человека моих способностей, не мог доделать его или хотя бы понять, что он собой представляет. А я знал, что ни один человек моих способностей и близко не подойдет к этому заводу.
— Вы понимали, какое достижение представлял собой ваш мотор?
— Да, — Голт взглянул в темноту за окном и горько усмехнулся. — Перед уходом я взглянул на него еще раз. Подумал о тех, кто говорит, что богатство — вопрос природных ресурсов, о тех, кто говорит, что оно — вопрос конфискации заводов, о тех, кто говорит, что разум обусловлен машинами. Ну что ж, там был мой мотор, чтобы обусловливать их разум. Я оставил его именно в том виде, что он представлял собой без человеческого разума, — груда брошенных ржаветь железок и проводов. Вы думали о той великой службе, которую этот двигатель мог бы сослужить человечеству, будь он запущен в производство? Полагаю, в тот день, когда люди уразумеют, как мой мотор оказался в груде заводского металлолома, его час, возможно, и пробьет.
— Вы надеялись увидеть этот день, когда оставляли двигатель?
— Нет.
— Надеялись получить возможность вновь построить его в другом месте?
— Нет.
— И были готовы бросить его навсегда в груде металлолома?
— Да, именно из-за того, что этот двигатель для меня значил, — медленно ответил Голт, — мне требовалось быть готовым оставить его разваливаться и сгинуть навсегда.
Он взглянул прямо ей в лицо, и она услышала в его голосе спокойную, твердую безжалостность:
— Как и вам потребуется быть готовой позволить рельсам «Таггерт Трансконтинентал» развалиться и сгинуть.
Дагни подняла голову, посмотрела ему в глаза и негромко сказала:
— Не требуйте от меня немедленного ответа.
— Не буду. Мы скажем вам все, что вы захотите узнать. И не станем торопить с решением. — Потом добавил, и Дагни была удивлена внезапной мягкости его голоса: — Такого равнодушия к миру, какое требуется от нас, достичь труднее всего. Я знаю. Мы все через это прошли.
Дагни смотрела на тихую, мирную комнату, на свет, дарованный его двигателем, на лица людей — самой невозмутимой и сплоченной компании, какую она только видела.
— Что вы делали, когда ушли с «Двадцатого века»? — спросила она.
— Высматривал яркие вспышки в сгущавшейся ночи дикости — вспышки способностей, интеллекта. Наблюдал за их путем, за их борьбой и мучением, а потом уводил их, когда понимал, что они настрадались достаточно.
— Что вы говорили им, убеждая бросить все?
— Говорил, что они правы.
И в ответ на вопрос в ее взгляде Голт добавил:
— Я давал им гордость, о которой они не знали. Давал слова, ее определявшие. Давал бесценный дар, в котором они давно нуждались, сами того не подозревая — моральную поддержку. Вы назвали меня разрушителем и охотником за людьми? Я был организатором этой забастовки, вождем восстания жертв, защитником угнетенных, обездоленных, эксплуатируемых. И когда я сейчас произношу эти слова, они имеют буквальный смысл.
— Кто первым последовал за вами?
Голт сделал краткую, многозначительную паузу, потом ответил:
— Два моих лучших друга. Один из них вам знаком. И, пожалуй, вы лучше всех знаете, какую цену он заплатил за это. Третий — наш учитель, доктор Экстон. Чтобы он присоединился к нам, оказалось достаточно одной беседы как-то вечером. Уильям Гастингс, мой начальник в исследовательской лаборатории «Двадцатого века», пережил нелегкое время, борясь с собой. На это у него ушел год. Но он присоединился к нам. Затем Ричард Халлей. Потом Мидас Маллиган.
— Встреча с которым заняла всего пятнадцать минут, — вставил тот.
Дагни повернулась к нему:
— Эту долину предоставили вы?
— Да, — ответил Маллиган. — Поначалу она была моим частным владением. Я купил ее уже довольно давно, купил многие мили этих гор, у фермеров и скотоводов, не понимавших, чем владеют. Долина не обозначена ни на одной карте. Дом этот построил, когда решил уйти. Перекрыл все пути подступа сюда, кроме одной дороги — она отлично замаскирована и никому ее не найти, — и оборудовал это место так, чтобы оно могло существовать независимо, чтобы я мог жить здесь до конца своих дней и не видеть ни одного грабителя. Когда узнал, что Джон привлек на свою сторону Наррангасетта, пригласил судью сюда. Потом попросил присоединиться к нам Ричарда Халлея. Остальные сперва оставались за ее пределами.
— У нас не было никаких правил, — снова заговорил Голт, — кроме одного: когда человек приносил нашу клятву, он брал на себя обязательство не работать по профессии, не отдавать миру плодов своего разума. Каждый держал слово на свой лад. Те, у кого были деньги, уходили на покой и жили на свои сбережения. Те, кто вынуждены были трудиться, брались за самую скромную работу, какую могли найти. Одни из нас уже были знаменитыми и успели натерпеться, других — как вашего юного тормозного кондуктора, которого открыл Халлей, — мы убедили еще до того, как их начали мучить. Но от своего разума, от любимой работы, мы не отреклись. Каждый продолжал заниматься своим настоящим делом, так или иначе, в то время, какое удавалось выкроить, — но делали это лишь для себя, ничего не давая миру, ничем не делясь с ним. Мы были рассеяны по всей стране, словно изгнанники, да, собственно, и были ими, только теперь сознательно играли эту роль. Единственной отрадой для нас бывали те редкие случаи, когда мы могли видеться.
Мы обнаружили, что любим встречаться — дабы напоминать себе, что люди еще существуют. Поэтому решили выкраивать один месяц в году и проводить его в этой долине с целью отдохнуть, пожить в разумном мире, занимаясь своим настоящим делом открыто, обмениваясь своими достижениями, — здесь они оплачивались, а не экспроприировались. Каждый построил себе на свои деньги дом — ради одного месяца жизни из двенадцати. После этого остальные одиннадцать переносились легче.
— Видите ли, мисс Таггерт, — сказал Хью Экстон, — человек — существо общественное, но не в том смысле, какой проповедуют грабители.
— Развитие этой долины началось с разорения штата Колорадо, — заговорил Мидас Маллиган. — Эллис Уайэтт и кое-кто еще стали жить здесь постоянно, потому что вынуждены были скрываться. Ту часть состояния, какую удалось сберечь, они превратили в золото или в оборудование, как я, и привезли сюда. Нас стало достаточно, чтобы благоустраивать долину, создавать в ней рабочие места для тех, кому приходилось зарабатывать на жизнь. Мы уже достигли той стадии, когда большинство из нас могут жить здесь постоянно. Долина уже почти самообеспечена, а что до тех товаров, какие мы не производим, я закупаю их во внешнем мире и переправляю сюда своим маршрутом. Мы здесь не государство, не община, мы — добровольное объединение людей, не связанных ничем, кроме личных интересов каждого. Долина принадлежит мне, и я продаю землю людям, когда им это нужно. В спорных случаях судья Наррангасетт должен выступать нашим арбитром. Обращаться к нему пока что не было нужды. Говорят, людям трудно прийти к согласию. Вы поразились бы, узнав, как это легко, если обе стороны считают моральным абсолютом то, что никто не живет для другого, и разум — единственная основа ведения дел. Близится время, когда всем нам придется жить здесь постоянно, — мир разваливается так быстро, что вскоре начнет голодать. Но здесь мы сможем себя обеспечить.