Рискующее сердце - Эрнст Юнгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проскальзывающее мгновение хладнокровия позволяло заметить, что он потеет от страха. Он силился представить себе свой внешний облик дрожащий комок в разорванной военной форме, с почерневшим лицом в потоках пота и вытаращенными глазами, в которых читался страх. Он выпрямился и попытался успокоить нервы чередой проклятий. Он уже думал, что возобновил свой героизм, когда новый, еще более ужасающий разрыв отбросил его назад в яму. Второй разрыв, последовавший немедленно, обрушил большой пласт земли с краю окопа и едва не похоронил его заживо. Он выкарабкался из-под земляного завала и побежал вдоль траншеи. На постах не было видно ни одного человека. Один раз он оступился, запутавшись в лохмотьях, под которыми лежал мертвец. Некая случайность придавила тело длинной зубчатой доской; остекленевшие выпученные глаза выпирали из орбит.
Уже на фланге своего взвода Штурм наткнулся на унтер-офицера, пригнувшегося за пулеметом. Человек до сих пор не привлекал его внимания — один из тех солдат, которых по-настоящему узнаешь лишь в бою. Штурм хлопнул его по плечу и протянул ему руку. Затем он вопросительно указал пальцем на местность, и человек покачал головой. Оба они засмеялись, не свойственный им смех исказил их лица. Штурм почувствовал странное спокойствие. Он встал позади пулемета и стрелял в дым, клубящийся впереди, пока водяной пар не зашипел в пазах кожуха. Мины все еще рвались вокруг, но теперь каждый взрыв ударял в сердце, вызывая волю к упорному сопротивлению. Штурм часто замечал в подобные мгновения: находясь в опасности одиночка склонен проявить слабость. Напротив, трудно оказаться трусом на глазах у других.
Наконец огонь прекратился так же внезапно, как и начался. Только собственная артиллерия все еще водружала над местностью свод из своих свистящих кривых. Окоп ожил. Раненых уносили в санитарное укрытие; некоторые стонали, другие были бледны и неподвижны. Командиры отделений присылали сообщения, ординарец доставил записку от Деринга: «Командир роты убит, я принял командование. Высшая боевая готовность на всю ночь, возможны дальнейшие обстрелы и атака. Подходит подкрепление в составе саперного взвода. Сообщения о потерях и требования боеприпасов посылать мне. Д.».
Туг подошел и Кетлер. Он утверждал, что его засыпало. Штурм сделал вид, что верит.
— Я теперь хочу обойти весь участок взвода. Известите командиров отделений, чтобы они явились через четверть часа к этому брустверу для получения приказа.
Окоп походил на разворошенный муравейник. Повсюду люди отбрасывали доски и балки, мешающие передвигаться, раскапывали завалы, укрепляли проходы в поврежденные укрытия. Многие были бледны и работали механически, другие говорили поспешно и взволнованно. Рядом с ефрейтором упала мина, не разорвавшись; он подробно описывал зловещее впечатление от снаряда, выглядевшего в его глазах как индивидуальность. У другого большой осколок выбил ружье из рук. Третий подытожил свои впечатления фразой: «Какой уж там уют, когда делается такое».
Штурм вынужден был признать про себя, что он прав. Удивительно, но нанесенный ущерб был не так уж велик: двое убитых, десять раненых, не считая ссадин и царапин. Гораздо хуже было психическое или, по странному выражению специалистов, моральное воздействие. Военная техника выразила этими минами идею смерти с такой жуткой наглядностью, что гранаты в сравнении с ними казались безделушками. В минах таилась ужасающая сила в сочетании с коварством. Их взрывами были до крайности обострены все чувства, присущие слизистым оболочкам в носу. Но в них проявлялось и превышение человеческих способностей, приносимое техникой: рев нападения, скрежет оружия, конский топот прежних времен — здесь все это усиливалось тысячекратно. Для всего этого требовалось мужество, до которого далеко было гомеровским героям.
Смеркалось. Штурм медленно возвращался по развороченной земле окопа. На постах уже были люди в шлемах, молча и неподвижно всматривающиеся в предполье. На небе виднелось маленькое сине-зеленое облако, луч зашедшего солнца окрашивал его края в розовый цвет. Взвилась первая сигнальная ракета, возвещая новую игру в огненные мячи страха. Иногда слышался негромкий возглас часового, приглушенный и встревоженный одновременно. Потом разражалась пулеметная очередь, похожая на крик истерички, давшей волю своим нервам.
Командиры отделений стояли у бруствера, как было приказано. Они щелкнули каблуками, один доложил: «Сержант Рейтер, унтер-офицер окопной службы. Ничего нового». Штурм обратился к ним:
— Мы все видели, как опасны эти минные обстрелы. Если англичанин ударит после такого моря огня, он окажется в окопе, а мы даже ни разу не выстрелим. Поэтому ни в коем случае нельзя допускать, чтобы часовые отсутствовали. Командир роты объявил высшую боевую готовность на нынешнюю ночь. Рядовой состав у лестниц, в полном обмундировании, ружье в руке, ручные гранаты на поясе, часовые остаются даже под огнем. При любых обстоятельствах. В случае атаки все бросаются наружу и занимают посты. Вас я назначаю ответственными за позиции отделений. Разумеется, ваше место на верхней ступеньке, и вы поддерживаете непрерывную связь с вашими часовыми. Объясните вашим людям, что они беззащитны, если ворвавшийся противник застанет их в земляных укрытиях. Занимать посты сразу же во всех отделениях. Особые условия боевых действий следует рассматривать как состязание в беге. В немногие секунды после прекращения огня для англичанина все сводится к тому, чтобы преодолеть расстояние между его окопом и нашим, а для нас, напротив, к тому, чтобы как можно скорее занять боевые позиции. Кто успел первым, тот победил. Постарайтесь поэтому залатать проволочные заграждения перед вашими позициями; чем дольше они будут задерживать противника, тем больше времени останется нам. Сообщения передавать мне в мой блиндаж, в случае атаки — в отделение Рейтера. Объявляю особую благодарность унтер-офицеру Абельману за мужественную выдержку под огнем; после окончания боевых действий сообщу об этом особо. Все ясно или у кого-нибудь есть вопросы?
Последовало обсуждение сигналов к заградительному огню, паролей, капсюлей к ручным гранатам и тому подобное. Потом группа рассеялась. Штурм еще раз прошел по боевому участку. У входа в каждую землянку стояло перешептывающееся отделение. Время от времени слышалась фраза: «Тогда каждый бросается на свое место и стреляет. Пароль Гамбург. Командир взвода в отделении Рейтера». Все как будто было в порядке. Штурм вернулся к себе в блиндаж.
Когда он спустился по лестнице, у него появилось чувство, будто он давно здесь не был. Едва три часа назад он покинул помещение, а между ним и вещами уже возник тонкий полог, сотканный временем, по своему обыкновению.
По-видимому, Кетлер старался устранить беспорядок Окно было заменено листом картона, карбидная лампа снова горела на столе. Штурм взял бутылку и сделал большой глоток. Потом он сел на кровать и закурил сигару. Его знобило, шнапс не согрел его. Не странно ли, что он сидит здесь? Какая-то малость помешала попасть в него. Тогда бы он, оцепеневший, валялся на земле, как тот мертвец, о которого он споткнулся в окопе. С тяжелыми бессмысленными ранами и с грязным лицом, усеянным темно-синими крошками пороха. Секундой раньше, метром дальше — и все решилось бы. Не смерть пугала его, — конечно, нет — но это случайное, это одуряющее движение сквозь пространство и время, когда каждое мгновение грозит сорваться в ничто. Это чувство — таить нечто ценное и больше не быть, как муравей, раздавленный на обочине безучастным шагом великана. Если есть создатель, зачем даровал он человеку это стремление докапываться до сути мира, которой человек все равно никогда не сможет постигнуть? Не лучше ли существование животного или растения в долине, чем этот вечный ужасный страх, когда ничего не остается, кроме как действовать и говорить на все той же поверхности?
В пустыне его мозга всплыло видение. Элегантно одетый, он стоял в большом книжном магазине в своем родном городе. Вокруг на столах лежали книги. Книги громоздились до потолка на гигантских стеллажах с прислоненными к ним лестницами. Переплеты были из кожи, шелка и пергамента. Искусства и знания всех времен и народов были сосредоточены здесь в предельной тесноте. Лежали также большие альбомы с лентами. Стоило только развязать ленты, чтобы углубиться в старинные гравюры и репродукции великолепных картин. «Изенгеймский алтарь» — было обозначено золотыми литерами на одном стеллаже, на другом читалось: «Тайная вечеря». Он был погружен в разговор с книгопродавцем, молодым человеком со скульптурным лицом аскета. В воздухе летали имена художников, философов, поэтов-лириков, драматургов, а также названия знаменитых романов. Издательства, переводы, полиграфическое оформление, набор и печать удостаивались квалифицированной оценки. С каждым именем вспыхивали сотни других, каждое непревзойденное в своем роде. То был разговор знатоков, специалистов, обозревающих свою область. Точки зрения различались настолько, что каждая картина виделась, как в стереоскопе. Беседа согласовывалась, как детали точно отлаженной машины; она играла, передавалась любителем любителю, как драгоценность. Высшее очарование было в том, что она не преследовала никаких целей, движимая лишь радостью царить в совершенно незамутненной стихии. И это упоение духа поддерживалось чувственным, когда берешь со стеллажа том, открываешь его, трогаешь пальцами переплет и страницы. Да, Штурм сегодня был весел. Он шел по городским аллеям, чьи каменные плиты осень разукрасила мозаикой из бурых, красных и желтых листьев. Ясный, сырой воздух, в котором шаг был так легок и звучен, отчетливые очертания больших зданий, металлические контуры умирающих деревьев вселили в него трепетную, беспричинную радость, иногда посещавшую его. Он остановился на старинном мосту и увидел, как рыбачит мальчик, только что вытащивший из воды длинного угря, переливающегося золотом. Под легкой тканью костюма кровь билась о кожу тепло и молодо. Какую знаменательность приобретали мелочи в такие часы! Куда бы ни упал его взор, дух приобщал к себе каждую вещь прекрасными, особенными мыслями. Бывали дни, когда все удавалось, и все твое существо излучало силу, как заряженная батарея излучает электричество. Тогда оказывалось, что судьба — не загадочное чудовище, подстерегающее на перекрестках жизни, а пестрый сад, чьи ворота распахиваешь, чтобы сильной рукой срывать цветы и плоды. В такие дни извлекаешь из себя все, на что ты способен. В такие мгновения для Штурма вспыхивала очевидность: в прежние времена круг человеческого наслаждения был у́же. Ибо мир явлений мощно приумножился. Произносишь одно слово, одно имя, легкое, как дуновение, но его весомость неизмерима. Вызываешь образ романтической Германии, Парижа 1850 года, гоголевской России, Фландрии по братьям ван Эйк{23} — и какую сеть соответствий раскидываешь при этом. Каждое слово было деревом, коренящимся в тысяче представлений, светом, от которого мозг превращался в пучок лучей. Поистине свыше была дарована великая божественная возможность вот так стоять утром в сердце большого города и, как алмазы, метать подобные слова в кипучий поток разговора. Там в обрамлении красного дерева и зеркального искрящегося стекла ты сознавал себя драгоценным сыном поздней эпохи, которой завещаны сокровища столетий.