Гоголиана и другие истории - Владислав Отрошенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Получив от министра Потоцкого конверт, Николай Васильевич отправился с документами к Калману Майеру Ротшильду. Никаких сомнений, что деньги наконец завершат в портмоне Гоголя свои «чудесные странствия», к этому времени уже не было ни у Жуковского, ни у тех важных особ, которые приложили руку к вексельной истории.
Но в банке произошло нечто необъяснимое.
Приказав своей кассе выдать Гоголю деньги, Калман Майер Ротшильд в следующую минуту неожиданно отменил приказ.
Что случилось в эту таинственную минуту марта 1847 года в неаполитанском отделении банка Ротшильдов – Гоголь ли вдруг показался банкиру не Гоголем, то есть тем самым не-Гоголем, который «завелся во Франкфурте» и получал вместо Гоголя, будучи, в сущности, другим Гоголем, гоголевскую корреспонденцию; или и в самом деле «неаполитанский Ротшильд», как потом объяснял Гоголь Жуковскому, не поверил (что очень странно) «ни удостоверению гамбургского Гейне, ни ручательству франкфуртского кровного брата», – сказать трудно.
Вексель был отправлен с требованием новых справок и удостоверений назад во Франкфурт; из Франкфурта – в Гамбург; из Гамбурга – в Петербург, куда он явился уже вместе с распоряжением Гоголя Плетневу получить деньги у барона Штиглица, – дальнейшую судьбу ценной бумаги проследить невозможно…
VIIЧерез два месяца, дождавшись, когда весеннее солнце основательно прогреет люто холодную, по его представлениям, Заальпийскую Европу, Гоголь двинулся из Неаполя на север, поставив целью вояжа Франкфурт.
Он ехал, как всегда, не спеша и не кратчайшим путем – заехал на побывку в Рим; завернул во Флоренцию; подождал парохода в Генуе; погулял по Марселю; погостил в Париже и, наконец, 10 июня добрался до квартиры Жуковского в доме Зальцведеля во Франкфурте на набережной Майна.
Из Франкфурта он отправил 20 июня то самое письмо, в котором дал поручение Прокоповичу отыскать другого Гоголя в Петербурге.
Николай Васильевич не стал сообщать гимназическому товарищу те дополнительные сведения о не-Гоголе, которые он сообщил Жуковскому и Плетневу в письмах к ним из Неаполя, а именно: что другой Гоголь был женат; что у него были дети; что он был человеком «беспутным и безденежным»; что долгое время он жил во Франкфурте, где водил дружбу с другим Жуковским…
Впрочем, Красненькому, похоже, и не нужны были никакие дополнительные сведения. Розыск по делу о другом Гоголе он провел быстро и без раздумий. Бодрый рапорт его Николаю Васильевичу от 27 июня, рисующий мнимые достижения, был таков:
«Поручение твое о появившемся здесь, по словам твоим, твоем однофамильце я выполнил; но никаких следов его здесь не отыскалось, никто ни о чем подобном в Петербурге не слыхал, и не знаю, откуда к тебе дошли эти вести. Впрочем, на всякий случай я просил управляющего конторою агентства Языкова предупредить всех книгопродавцев, с которыми со всеми она имеет сношения. Весь твой Прокопович».
С 22 июня по 7 июля Гоголь не сотворил ни одного послания. Его целиком захватила работа над «Авторской исповедью». Именно в эти летние дни, дойдя до средины сокровенного сочинения, он написал:
«Я никогда ничего не создавал в воображении и не имел этого свойства. У меня только то и выходило хорошо, что взято было мной из действительности, из данных мне известных».
Прокоповичу он не ответил. Сил на письмо не осталось.
Гоголь и смерть
Гоголь умер от литературы. Умер от «Мертвых душ». С самого начала ему открылись три свойства этой поэмы: 1) торжественная громадность; 2) постоянная отдаленность конца; 3) генетическая принадлежность Небу.
Час, когда произошло открытие, неизвестен. Известен день – 12 ноября 1836 года. Этой датой помечено письмо Гоголя к Жуковскому, которое было отправлено из Парижа. О поэме в письме говорится:
«Огромно, велико мое творение, и не скоро конец его. Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом».
Это было сообщено в ясном и радостном сознании. Не было ни малейших признаков отчаяния или страха перед громадностью, небесностью, нескончаемостью. Гоголь был окрылен. Потому что творение творилось – Гоголю писалось. «„Мертвые“ текут живо», – докладывал он Жуковскому в том же письме.
Сейчас хорошо известно, что далеко не всегда поэма текла так, как в 1836 году в Париже, и как в последующие четыре года в Риме.
К недостижимому концу «Мертвые души» в разное время и в разных городах Европы текли по-разному, – иногда не текли совсем. Но что бы ни происходило с небородной поэмой на земле – в Италии, Франции, Германии, Швейцарии, России, – Гоголь твердо знал, что он трудится. Работает. Пишет «Мертвые души». Всегда, везде. И это знал не только Гоголь. Это знали все.
С средины 40-х годов поэма потекла так, что Гоголь в работу верить перестал. Вера в планомерную, отмеренную, размеренную, ежедневную и спокойную работу, спасающая романистов во все времена и во всех углах мира, напрочь исчезла из души Гоголя. Явилась другая – небывалая – вера. Гоголь выразил ее в письме к неизвестному адресату, которое было датировано 1846 годом и помещено в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Говоря о причинах сожжения второго тома «Мертвых душ» – «пятилетнего труда, производимого с таким болезненным напряжением», – Гоголь объявил:
«Верю, что, если придет урочное время, в несколько недель совершится то, над чем провел пять болезненных лет».
Совершится/напишется целый том грандиозного творения – не за несколько лет, как раньше, а за несколько недель.
Каким образом?
Конечно, нельзя отрицать, что у Бога есть разные средства воздействия на Свой мир, в том числе и такие, которые заставляют говорить о чудесных явлениях.
«Мертвые души» должны были писаться. Они должны были писаться быстро и без помех. Потому что они должны писаться не силой будничного труда, а силой божественного чуда, совершающегося в «урочное время».
Это было четвертое свойство поэмы, которое открылось Гоголю и которое, может быть, не всегда проявлялось в полной мере.
В полной мере проявилось другое.
Весной 1845 года Николай Васильевич сообщил в послании из Франкфурта другу души – фрейлине двора, супруге калужского губернатора – Александре Осиповне Смирновой:
«Бог отъял на долгое время от меня способность творить».
Умирание Гоголя началось именно с этого времени.
Внешний образ своей смерти, то, как он будет умирать, Гоголь нечаянно обрисовал угадывающим или наколдовывающим пером еще в молодости – в «Старосветских помещиках».
Главные герои – Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович – умирают ни от чего, или, как сказал бы доктор Тарасенков, участвовавший в медицинском спасении умирающего Гоголя, от «непреклонной уверенности в близкой смерти».
«Я знаю, что я этим летом умру», – объявляет Пульхерия Ивановна супругу, заверяя его при этом, что она ничем не больна.
«Надо меня оставить; я знаю, что должен умереть», – произносит Гоголь в четверг 14 февраля 1852 года, за неделю до своей кончины, в то время как сбитый с толку Тарасенков не может обнаружить «никаких объективных симптомов, которые бы указывали на важное страдание», и самым очевидным симптомом остается неизменная картина: Гоголь в полной памяти лежит на диване, не отвечая на вопросы медиков («в халате, в сапогах, отвернувшись к стене, на боку, с закрытыми глазами», – перечисляет доктор подробности с добросовестной зоркостью, как будто они могут пригодиться для диагноза).
Без тени сомнения, что так может быть, Гоголь описывал в «Старосветских помещиках» эту странную уверенность в смерти, приводящую к смерти в обход медицинских причин:
Уверенность ее в близкой своей кончине так была сильна и состояние души ее так было к этому настроено, что действительно через несколько дней она слегла в постель и не могла уже принимать никакой пищи… Пульхерия Ивановна ничего не говорила. Наконец, после долго молчания как будто хотела она что-то сказать, пошевелила губами – и дыхание ее улетело.
Современники же, видевшие Гоголя в его предсмертные дни, не в состоянии были поверить в саму возможность такой кончины.
«Он все-таки не казался так слаб, чтоб, взглянув на него, можно было подумать, что он скоро умрет. Он нередко вставал с постели и ходил по комнате совершенно так, как бы здоровый», – уверяет Николай Берг.
«В положении его, мне казалось, более хандры, нежели действительной болезни», – вторит ему Степан Шевырев.
Но не только друзья-литераторы не могли заметить в Гоголе болезни; не только квалифицированные доктора, в том числе и знаменитый Иноземцев, «отзывались об ней неопределенно». Даже те два пресловутых лакея (возбужденно описанных Львом Арнольди), которые намеревались насильно поднять Гоголя и поводить его по комнате, – «размотать», «раскачать», чтоб он «очнулся» и «захотел жить», – чуяли чутьем своих организмов, что болезнь здесь отсутствует: «Какая у него болезнь-то… никакой нет, просто так…».