Претерпевшие до конца. Том 2 - Елена Семёнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Оставьте, князь… Разве поможешь всем? – покачал головой Миша, пытаясь как-то размять затёкшую, одеревеневшую шею.
– Помочь каждому можно, – откликнулся Андрюша, с ловкостью эквилибриста просачиваясь сквозь нагромождение тел.
Что ж, этот мальчик, в самом деле, имел великий дар – помогать. В бутырской камере, вопреки всем возможным нормативам вместившей в себя триста душ, он сделался Ангелом-Хранителем, мирившим ссорящихся, утешавшим унывающих, укрощающим злых и защищающим слабых. На этого Божия отрока никто не смел поднять голоса, но даже самое очерствевшее сердце мягчело, тронутое им, и самый возмущённый дух смирялся его кротостью. Андрюша был воплощённой любовью ко всем, и любовь эта, столь щедро им расточаемая, освещала камеру.
Что-то бормотал, кусая губу, злосчастный графчик и, с жалостью глядя на него, Миша думал, что, в сущности, как раз его-то дела могут ещё и выправиться. Никаких серьёзных обвинений ему не предъявляли, никаких проступков, кроме происхождения, он не имел. Максимум – «минус шесть». Даже печалиться не о чем. То ли дело его, Миши, или юноши Урусова перспектива. Не случайные гости они в стенах Бутырки. Их дело с осени минувшего года катится, громыхая, по всей стране… По нему за последние месяцы были арестованы тысячи священнослужителей и мирян. Среди них – митрополит Иосиф и архиепископ Димитрий, владыки Алексий (Буй) и Максим (Жижиленко), отец Сергий Мечёв и Михаил Новосёлов…
Но много страшнее арестов, страшнее испытываемых и грядущих страданий была Ложь, пронзившая всё и вся. Ложью пытались замарать имена мучеников, твёрдо стоявших в Истине. Так, отец Александр Сидоров, служивший в Крестовоздвиженском, был замучен на «Медвежьей горе», где работал на лесозаготовках. Его авторитет среди ссыльных был столь высок, что люди относились к нему с благоговением. Рассказывали, что однажды в праздничный день он служил обедню на пне, и многие с трепетом увидели, как в чашу сошёл огонь. Накануне гибели к батюшке приезжала жена. Через неё он передал своим духовным чадам завет никогда не иметь общения с сергианской церковью. На другой день чекисты объявили, что ночью отец Александр повесился…
Но куда более страшно и изощрённо обошлась Ложь с прихожанами церкви Никола Большой Крест. После ареста двух священников в неё пришёл новый батюшка1. К тому времени лишь «Никола» и Сербское подворье придерживались «иосифлянского» направления, не признавая Страгородского. Отец Михаил сразу сумел расположить к себе осиротевших прихожан, и они сами попросили его о настоятельстве.
Батюшка отличался благообразной наружностью, совершенным знанием служб и большим даром слова. Его проповеди были ярки и проникновенны. В них он прямо и без обиняков обличал антихристову сущность власти и пагубные процессы внутри осоюзившейся с ней церкви. Вне службы отец Михаил ходил в светском платье, не считая нужным привлекать к себе внимание. Кое-кого это настораживало. Миша же проникся к батюшке глубоким доверием и много рассказывал о нём старику Кромиади. Тот, почти ослепший, не выходил из дома. К огорчению Миши Аристарх Платонович не разделил его восхищения отцом Михаилом, более того, предупредил:
– Слишком мягко стелет твой батюшка. Как бы не пришлось вам с того на жёстком спать лет этак пять или десять.
Списал тогда Миша предупреждение на старческую подозрительность профессора, а теперь вспоминал и с досадой теребил редкую бороду, удивляясь собственной слепоте. Добро ещё Андрюша, чистый отрок не от мира сего, в батюшке души не чаял, но Мише-то пора было лучше разбираться в людях! А он понял всё лишь в тот миг, когда на допросе следователь предъявил ему обвинение, в котором значилось до последней буквы всё, что говорилось им на исповеди отцу Михаилу…
Сестра Маруся сообщила при свидании, что «батюшку» якобы видели на улице в форме ОГПУ.
И не поверилось, и содрогнулась душа: чекист в рясе – может ли что страшнее быть? И холодело, сосало под ложечкой от мысли – сколько же уже есть таких «отцов»? А будет? И сколько жизней погубят они! И сколько душ!
Пронзительный крик вывел Мишу из окутавшего его сонного оцепенения. Кричал несчастный графчик, давно ставший объектом жестоких шуток маявшихся бездельем уголовников. На сей раз Васька-карманник незаметно всунул ему клочок бумаги между пальцев ноги и поджог его. Загоготали Васька с подельниками, наблюдая за испугом жертвы. И ещё потешнее стало им, когда несчастный, спотыкающийся и награждаемый тычками и бранью отдельных сокамерников, бросился к окну, у которого стоял чан с нечистотами.
Миша закусил губу. Хотелось схватить Ваську за сальный воротник и несколько раз хорошенько приложиться к его изрытой оспинами физиономии. Но не хватало только побоища в камере… Всё же сказал зубоскалящему вору:
– Ты вот что, Вася, оставь-ка человека в покое.
– А то что? – ухмыльнулся Васька.
– А то – узнаешь, – спокойно ответил Миша и прикрыл глаза, давая понять, что разговор окончен.
В сущности, что мог он сделать этим скотам в человеческом обличии? Ровным счётом, ничего. Благодарить Бога, что сам пока не стал объектом их развлечений, что душой и телом куда крепче графчика, что ареста и прочих лишений ждал все последние годы и был к ним готов, насколько вообще может быть готов человек к таким испытаниям.
Вернулся графчик, спотыкающийся о чужие ноги, краснеющий и извиняющийся перед всеми, занял своё место и замер, едва слышно всхлипывая. Миша подумал, что такому, как он, никогда и ни за что не выжить в лагере. Он ещё не испытал ничего, но уже сломлен. В лагере он неминуемо обратиться в жалкого доходягу, потерявшего человеческий облик, готового на всё ради куска пайки или недокуренной самокрутки, в куклу для битья и издевательств, в игрушку для шпаны и блатных, с которой можно сделать всё, что подскажет им их больная, жестокая, извращённая фантазия.
– Перестал бы ты ныть, парень, – разражено обратился к Путятину растрёпанный мужик в рваной рубахе. – Не одному тебе здесь тошно. Мне, к примеру, стократ тошнее твоего. Мне вышка светит, а это тебе не фунт изюму.
– В чём же вас обвиняют? – спросил Миша, выводя из-под удара мужицкой досады графчика.
– Мятежник я, вона как, – усмехнулся мужик. – Мятежник… При Николашке мне за мои подвиги год ссылки дали и гуляй, а тут вона…
– Так вы мятежник со стажем? – Миша любил послушать чужие истории и сразу обратился во внимание.
– Со стажем, сынок, со стажем. Семья моя бедно жила. Помню, пашет, пашет родитель, как проклятый, а весной всё равно хоть побирайся иди. Малоземельные мы были, что ж… Когда я в возраст входить стал, так у нас в селе один умный человек случился. Из ваших, из городских. В партии социал-революционеров состоял. Знатно он этак про житьё наше говорил! И про то, что не так, и как так сделать, чтобы мужику хозяином на земле стать. В общем, примкнул я к его партии, стал агитацию в нашей губернии производить. Да недолго, правда, агитировал. Пришёл как-то с утреца исправник да и свёз меня в холодную – уму-разуму набираться. А там ссылка… После ссылки я обженился, кое-как хозяйство наладил, не до политики стало, сам понимаешь. Потом на войну ушёл, а оттуда – прямиком в Красную армию. Эх, сынки, я ведь за енту власть три года бился. Три ранения у меня, самолично товарищ Ворошилов мне руку жал. Вона! Тогда ероем себе казался… В родное село вернулся – работы непочатый край! Сперва я сам собой хозяйствовал, а затем создали мы с мужиками артель. Знатно наша артель работала, горя мы не знали. А тут велят нам распускать её и вступать в колхоз. А на чёрта мне, спрашивается, колхоз? Мы и так жили – ни в чём не нуждались. Так и сказали мы начальству, что не нужен нам ихний колхоз. А они нам говорят: будь по-вашему, только имена ваши мы запишем, чтобы врагов в лицо знать! Так прям и сказал мне этот их уполномоченный, щенок сопливый! Ну уж я на того щенка попёр: ты, говорю, мзгляк, ещё титьку мамкину теребил, когда я в царской ссылке за дело революции срок отбывал! Рубаху рванул, шрамы свои показываю. За что я их получал? Не за Советскую ли власть?! Какой же я враг?! Вот и пишись, смеётся, в колхоз, коли не враг. Не стал я тогда в колхоз записываться, а с того дня ночами покой потерял. Глаза закрываю и вижу войну. Нашу, гражданскую… Себя, «ероя», вижу… И всё понять пытаюсь, против кого иду? Против чёрных баронов? Против каких-то князей? В глаза я не видал ни баронов, ни князей. А штыком своим животы таких же мужиков, как сам я, распарывал. И зачем? Думал, власть свою защищаю, землю свою… Жизнь хорошую для себя и своих ребятишков! Вона она, жизнь! Своя власть! Пришла она ко мне ночью и мордой в снег швырнула, кулаком обозвала, врагом… Я им про Ворошилова, про заслуги свои, а они подпол мой выворачивают, жёнино бельё перетряхают. С уполномоченным тем ещё Нюрка-стерва пришла. Она у нас в комбеде главная. Гадюка кривая… Когда она со своим выродком полудурошным, неизвестно от кого прижитым голодала, так моя Настасья её подкармливала. А она явилась и стала татям этим показывать, где у нас что хранится. В детские постели и то полезла, курва. Глядел я на это, глядел, и мочи не стало. Схватил я обрез да попёр на них. Баба моя кричала, чтоб остановился, чтоб семьи не сиротил. А я уже не слышал… Я в царской ссылке и на фронте не для того мытарился, чтоб моя же власть меня по ветру пускала… Шмальнул я, короче, в щенка этого. Знатно шмальнул… Больше врагами никого не объявит. Теперь жалею, что Нюрка-стерва ноги унести успела. А то бы я и её… Думал, там же и кончат меня. А они, вона, дело нарисовали! Мол, целый мятеж был, а я его организатор… Тьфу! Мне-то всё равно – так и так вышка. А мужиков жаль… И бабу с ребятишками… А ещё, сынок, как на духу скажу тебе, один и тот же сон меня изводит. Вижу я, как в атаку иду. А супротив – детвора… Со штыками, с сабельками, а детвора! Кадетики да гимназисты… Щёк не брили ещё, баб не мяли… А я их… – мужик зажмурился и тряхнул головой. – Их горсточка против нас была, мы их тогда всех… До одного… И, вот, думаю я, здесь сидя, может это их кровушка моих-то ребятишков теперь губит? И страшно мне, и так тошно, что впору голову о стену расшибить…