В Петербурге летом жить можно… - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дичают яблони в заброшенных дворах. Пустые дома и сараи, а также бывший телятник и бывшая школа по-старчески, кособоко клонятся земле и все более становятся доступны сквозному свету, поскольку окрестные жители разбирают их на подсобный материал.
Старики умирают. Полупьяные зятья зарывают их быстро, спеша жить дальше и не дав как следует попрощаться с покойником. Впрочем, бывает, что родственники так самозабвенно предаются горю, что глава волости сам строит гроб и сам созывает народ, чтобы по-людски похоронить соседа.
Однако те, которых еще носит земля, склоняют свои легкие тела над грядками: снимают огурцы и кабачки, подкапывают картошку, собирают красную смородину, обтрясают яблони, а по субботам затапливают баньку. Глядя на них, думаешь, что жизнь наша если и не счастливая и не вечная, то, во всяком случае, и побороть нас не так-то просто.
Аисты, несущие счастье, и правда в нашей деревне больше не селятся. Оказывается, для удобного устройства гнезда нужно каждый год подрезать верхушки больших деревьев. Но старики карабкаться к звездам уже не в силах. А счастье, в известной мере, прагматично. А счастье – это молодой долг. Разве что мы с сыновьями приедем следующей весной и подрежем верхушки. Пусть и у нас живут птицы.
Одинокий аист на пике покосившегося телеграфного столба – грустное зрелище.
Пока же от грибных дождей родятся не только грибы, но и двойные радуги. Не хлеб, конечно, но все же…
Время собирать камни, и время разбрасывать камни. Или наоборот. Скорее наоборот. Итоговая фраза по логике своей должна быть положительной. Сейчас все говорят, что пора уже собирать. В общем, понятно.
С камнями-то в нашем отечестве, во всяком случае, проблем нет. Так я думал. Теперь понял простое: если уж у нас возникает проблема, то она есть. Она стоит на твоем пути к счастью стойко и молчаливо, точно часовой. Бюрократически принципиальна, как чиновник, и неподкупна, как камикадзе.
Пошел искать булыжник, чтобы использовать его в качестве груза для грибов. Представлял, что уже шагов через пять передо мной откроется огромный выбор, не меньше чем на выставке народного хозяйства. Я буду выбирать придирчиво и капризно, а того, который наконец глянется, стану мыть в теплой воде с мылом, любовно, как младенца.
Шел по деревне, будто прогуливаясь. Не объяснять же, что ищешь булыжник. Хотя почему, собственно?
Так вот всю жизнь всегда чего-то было стыдно, так и прожили в неуместной гордыне. А крестьяне между тем собирали на дорогах навоз. Пока мы сервировали стол и стыдились пятна на скатерти, они собирали навоз и сами для себя пекли хлеб, то есть, думаю я, жили правильнее, если, конечно, во мне не заговорил рецидив неонародничества (раз в три-четыре года это случается).
Булыжников, между тем, не было.
На полях монументально возлежали валуны ледникового периода. Но ни собирать их, ни разбрасывать колхоз не собирался. Что уж говорить о частном прохожем.
Где же другие-то булыжники, чтобы человеческой руке были впору? Неужели в смутное для него время все растащил пролетариат?
Наконец на краю села один посмотрел на меня из утрамбованной дороги, наподобие Саида, жалко улыбаясь не закопанной головой. А у меня с собой ни топорика, ни ножа, ни лопаты. Не готов я был к такому приключению. Потоптался немного перед неразрешимой жизненной задачей и принялся позорно подрывать булыжник пальцами, стыдливо, конечно, оглядываясь при этом.
Вспомнил, как два алкаша добывали из-подо льда бумажный рубль. Это, скажу я вам, была работа. Сколько в ней было трепета, любви, отчаяния и народного упорства. Ведь рубль надо было не просто добыть, но добыть невредимым и практически новеньким – кассирша в гастрономе была сказочно зловредна.
Моя работа не требовала, конечно, такого ювелирного мастерства, да и отчаяния в ней было меньше. Там, в конце концов, решался вопрос жизни и смерти, у меня же – только жизни.
Не помню, чем закончилось их предприятие, но булыжник я достал.
Надежда на романтическую встречу с изящным камнем, разумеется, рухнула. Мой булыжник был кривобок и неулыбчив, и с какой-то мрачной памятью в лице. Ну да мне ж было с него не воду пить, а для жизни и такой сгодится.
Я нес его обратно через все село. В окошки за мной наблюдали проницательные старухи (в деревенских домах свет не зажигают до слепой темноты). Я шел легкой походкой и зачем-то насвистывал. Потому что пора наконец всем нам становиться свободными людьми.
Топили с сыном баньку. Евдокия Васильевна (баба Душа) свою уступила – сама она уже год как по старости лет перебралась к сыну в соседнее село Амельчино. Топили, понятно, по-черному.
Познать глубину бытия, так же как и идиотизм быта, можно только без остатка погрузившись в них. Мы честно отдались приготовлению бани.
За дровами надо следить – огонь открытый. Не успеешь на свежем воздухе затянуться сигаретой, и банька вспыхнет. Благо, десятилетиями прогревалась и высыхала старательно.
Но как следить, когда в самой баньке через минут пять образовалось дыма больше, чем бывает при пожаре? Душник под потолком больше соответствовал своему названию, чем запланированной функции, то есть больше душил, чем дышал.
Старики советовали садиться или даже ложиться на пол – там время от времени можно глотнуть воздуха. Но то ли банька давно не протапливалась и чадила, то ли легкие у них были посильнее, чем у нас, однако на полу было так же невозможно дышать, как под потолком.
Дым переиначивал на горизонте ранний закат, цеплялся за мокрую траву. Яблоки плыли по его сизым волнам и через мгновенье возвращались на свои ветки. Все это прохожему представлялось, вероятно, чрезвычайно красивым. Но нам-то нужно было протопить баньку.
Ни одной «белой» бани в селе не было. В чем дело? Ведь в домах у всех стояли русские печи с отличными дымоходами.
Может быть, причина в пресловутой русской лени? Или в том, что баня по-черному выходила намного дешевле? Однако копоть-то какая! На полкé не попаришься. Приходится вместе с накопленной буднями, так сказать, трудовой грязью отмывать еще и субботнюю, банную.
Друзья из соседней деревни объяснили нам, что дело не в лени и не в экономии, а в том, что дровяной дым убивает все микробы и бактерии.
Так хочется поверить в мудрость наших предков. Но завтра – суббота.
Сквозняк гуляет по России. Людскую непристроенность особенно остро чувствуешь именно здесь, в деревенском домике, рядом с огнем.
Кузнечики уже начали свой вечерний концерт, поленья хищно лижут кирпичный свод печки, рядом с ними томится в молоке картошка. Но мы, видимо, уже не можем без форточки, открытой в мир. Нажимаем кнопку радио.
Здесь ловятся станции, которые почему-то никогда не слышишь в городе. На одной из них ведущие с какими-то травяными, цветочными фамилиями (вроде Кашкина и Кувшинкина) предлагают слушателям общаться. Тему общения выбирают слушатели.
Среди слушателей есть один постоянный. Его зовут Николай. Николай звонит каждый день и минут по сорок развивает предлагаемую тему. Здесь всё: запрет абортов и загадки НЛО, алкоголизм и свободная любовь, усыновление детей иностранцами и влияние музыки на урожай.
Широкий человек этот Николай. А главное, неутомимый. Воображая его жизнь, удивляешься безразмерному вечернему досугу и полному, скорее всего, отсутствию личной жизни.
Вдруг обнаружила свою актуальность частушка, сочиненная в эпоху появления в России радио:
Я по радио влюбился,Я по радио женился,И по радио у насОктябрина родилась.
А ведь все эти мифологемные, фельетонные страсти близки к тому, чтобы превратиться в реальность. Как-то позвонила слушательница и попросила:
– Включите, пожалуйста, Николая.
Даже находчивый диджей замялся.
И еще был звонок. Милый женский голос:
– Вы сказали, что тема разговора сегодня свободная. Поговорите со мной о чем-нибудь.
А Николай – хитрый. Многие ведь звонят из других городов, за свои кровные. А он – москвич, и славу свою нарабатывает практически бесплатно.
Вечером, в половине одиннадцатого, приехали гости, местная интеллигенция – Виктор и Тамара. Привезли утку, зажаренную с картошкой. Я обрадовался, не сообразив, что утка не домашняя, а озерная – Виктор ведь охотник. Сказал, что с утками у нас в Питере плохо – только датские и то страшно дорогие.
– Да у вас в каналах полно уток! – воскликнул Виктор.
– Что ж, прикажешь мне их отстреливать? – спросил я.
– Зачем? Цепляешь на крючок кусочек сала и кидаешь. Заглотнет, как милая.
Я засмеялся, а внутри, представив себе эту операцию на Лебяжьей канавке, например, содрогнулся. Как объяснить, что наши утки совсем не то, что утки лесных озер. Они ведь доверились нам, стали нестираемой виньеткой городского пейзажа. Дело не в милиции и не в разгневанной толпе – совесть бы замучила. Выходит, то, что в лесу охота, то в городе – подлость.