Голливудская трилогия в одном томе - Рэй Дуглас Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беломраморные глаза мертвеца были неподвижны.
Я выключил проектор.
По моей сетчатке все еще проплывали лица: танцующая дочь, бабочка, обольстительница-китаянка, клоунесса.
— Бедняга, — прошептал я.
— Ты его знаешь? — спросил Фриц.
— Нет.
— Тогда никакой он не бедняга.
— Фриц! У тебя когда-нибудь сердце было?
— Шунт поставил. Удалено.
— Как ты без него существуешь?
— Потому что… — Фриц протянул мне монокль.
Я приладил к глазу холодное стекло и стал смотреть.
— Потому что, — повторил он, — я…
— Тупой сукин сын, чтоб тебя разнесло!
— В самое яблочко! — согласился Фриц. — Пойдем, — добавил он. — Это не аппаратная, а покойницкая.
— И всегда была, — кивнул я.
Я позвонил Генри и сказал, чтобы он взял такси и ехал к Грауману. Духом.
ГЛАВА 38
Слепец Генри ждал нас в проходе, который вел вниз к оркестровой яме и дальше, к раздевалкам, спрятанным в подвальном этаже.
— Не говори, — предупредил Генри.
— О чем, Генри?
— О фотографиях наверху, в аппаратной кабине. Капут? Жаргон Фрица Вонга.
— И тебя туда же, — отозвался Фриц.
— Генри, как ты догадался?
— Я знал. — Генри направил невидящий взгляд на оркестровую яму. — Посетил только что зеркала. Трость мне не нужна, а фонарь и подавно. Просто протянул руку и потрогал стекло. И понял, что фото наверху не должны были сохраниться. Общупал сорок футов стекла. Ничего. Все подчищено. Так что… — Он вновь перевел глаза на невидимые задние кресла. — Наверху. Все исчезло. Верно?
— Верно, — ответил я удивленно.
— Я вам кое-что покажу. — Генри обернулся к оркестровой яме.
— Погоди, у меня есть фонарик.
— Когда ты наконец усвоишь? — фыркнул Генри и одним бесшумным движением ступил в яму.
Я последовал за ним. Фриц глазел на шествие.
— Ну, — произнес я, — чего ты ждешь?
Фриц двинулся с места.
ГЛАВА 39
— Вот. — Генри уставил нос в длинный ряд зеркал. — Что я говорил?
Я двинулся вдоль стеклянного ряда, касаясь поверхности сперва лучом фонарика, а потом пальцами.
— Ну? — нетерпеливо рявкнул Фриц.
— Фамилии были и сплыли, так же как фотографии.
— Я говорил.
— Почему слепые никогда не молчат? — произнес Фриц.
— Нужно чем-то заполнять время. Перечислить имена?
Я по памяти прочел список.
— Забыл Кармен Карлотту, — поправил меня Генри.
— А, да. Карлотта.
Фриц поднял взгляд.
— И тот, кто украл фотографии из аппаратной…
— Он же подчистил зеркала.
— Так что всех этих дам как бы и не существовало, — проговорил Генри.
Он наклонился и в последний раз прошелся кончиками пальцев по стеклу — там, сям и пониже.
— Ага. Пусто. Черт. Надписи затвердели. Враз не отчистишь. Кто это?
— Генриетта, Мейбл, Глория, Лидия, Элис…
— Все они спустились вниз очищать зеркала?
— И да и нет. Мы уже говорили, Генри, что все эти женщины приходили и уходили, рождались и умирали и писали свои имена, как на мемориальной табличке.
— Ну?
— И надписи были сделаны в разное время. И вот начиная с двадцатых годов эти женщины, дамы и прочие, спускались сюда на погребальную церемонию, собственные похороны. Когда они смотрелись в первое свое зеркало, на них смотрело одно лицо, когда переходили к следующему — лицо менялось.
— Это твои домыслы.
— Итак, Генри, здесь, перед нами, большой парад похорон, рождений и погребений, и на все хватило одной пары рук и одной лопаты.
— Но почерк, — Генри потянулся к пустоте, — почерк был разный.
— Люди меняются. Она не могла остановить выбор на одной жизни, на одном способе жить. И вот, стоя перед зеркалом, она стирала помаду и рисовала другие губы, смывала брови и рисовала другие, лучше, увеличивала глаза, поднимала границу волос, опускала поля шляпы наподобие абажура или снимала и отбрасывала шляпу или скидывала одежду и оставалась нагишом.
— Нагишом. — Генри улыбнулся. — Дошел до сути.
— Молчи, — сказал я.
— Работка, — продолжал Генри. — Царапать надписи на зеркалах, глядя, как ты изменилась.
— Не каждый же день. Раз в год, может в два года, покажется со ртом поменьше или губами потоньше, понравится себе и на полгода или всего лишь на лето сделается новым человеком. Как так, Генри?
Одними губами Генри шепнул:
— Констанция. Конечно, — пробормотал он, — пахла она всегда по-разному. — Трогая зеркала, Генри двинулся дальше и добрался наконец до открытого люка. — Почти дошел, да?
— Остался один шаг, Генри.
Мы посмотрели вниз, на круглую дыру в цементе. Оттуда несся шум ветра, дувшего от Сан-Фернандо, Глендейла, бог знает откуда еще — от Фар-Рокуэя, быть может? Дождевой сток скользил там тонкой струйкой, едва охлаждая лодыжки.
— Тупик, — проговорил Генри. — Наверху ничего, и внизу тоже. Разгадка спрятана. Но куда?
Словно бы в ответ из темной дыры в холодном полу донесся жуткий крик. Мы подпрыгнули.
— Боже правый! — вскричал Фриц.
— Господи Иисусе!
— Боже всемогущий! — присоединился Генри. — Надеюсь, это не Молли, Долли, Холли?
Я повторил про себя эту молитву.
Фриц прочел мои слова по губам и выругался.
Крик повторился, уже дальше, вниз по течению. У меня из глаз брызнули слезы. Я подскочил к люку, собираясь свеситься с краю. Фриц схватил меня за локоть.
— Слышал? — крикнул я.
— Ничего не слышал!
— Кто-то кричал!
— Шум воды, вот и все.
— Фриц!
— Хочешь сказать, что я лжец?
— Фриц!
— По твоему тону выходит, что я лгу. Ничего подобного. Черт возьми, неужто ты собрался туда спуститься? Проклятье!
— Пусти!
— Если бы твоя жена была здесь, она бы нарочно тебя туда скинула, dummkopf!
Я глядел в открытый люк. Издалека донесся новый крик. Фриц выругался.
— Ты идешь со мной, — распорядился я.
— Нет, ты что.
— Боишься?
— Боюсь? — Фриц вынул из глаза монокль. Словно бы выдернул затычку, которая удерживала кровь. Его загорелая кожа тут же побелела. Глаза увлажнились. — Боюсь? Фриц Вонг боится чертовой подземной пещеры?
— Мне жаль.
— Самый великий за всю историю кинематографа режиссер студии «УФА» в жалости не нуждается. — Он поместил свой огненный монокль в привычное углубление. — Ну, что теперь? — спросил он. — Найти телефон и позвонить Крамли, чтобы вытащил тебя из этой черной дыры? Чертов недоросль, жизнь свою ни в грош не ставишь!
— Я не недоросль.
— Нет? Мне, выходит, привиделось, что ты суешься в эту треклятую дыру — олимпийский чемпион по нырянию в воду глубиной в гулькин нос? Давай-давай, ломай себе шею, тони в нечистотах!
— Скажи Крамли, пусть гонит к водосточной канаве и встретит меня на полдороге к морю. Увидит Констанцию — пусть хватает. Увидит меня — пусть хватает еще живей.
Фриц прищурил один глаз, чтобы ожечь меня сквозь стекло презрительным огнем другого.
— Установки от постановщика с «Оскаром» за душой примешь или как?
— Что?
— Вались быстро. Стукнешься о дно — не останавливайся. Если припустишь со всех ног, тот, кто там прячется, тебя не схватит. Увидишь ее — скажи, пусть догоняет. Усек?
— Усек!
— Ну, умри как собака. Или… — он оскалился, — или живи как булыжник, протаранивший пекло.
— Встретимся на берегу?
— Меня там не будет!
— Будешь как миленький!
Он направился к двери подвала и к Генри.
— Хочешь пойти за этим полудурком? — прогремел он.
— Нет.
— Тьмы боишься?
— Я сам тьма! — отозвался Генри. Они ушли.
Ругаясь по-немецки, я стал карабкаться вниз, навстречу мгле, туману и ночному дождю.
ГЛАВА 40
Я очутился в Мехико 1945 года. В Риме 1950-го.
Катакомбы.
С темнотой проблема та, что впереди, а может, сзади в ней чудятся заполонившие помещение мумии, которых вышвырнули из могил, так как они не оплатили похороны.
Или мерещатся кучи из тысяч и тысяч костей, черепов: собьешь — и покатятся шары во все стороны.
Темнота.
И я в ловушке: одни пути ведут к вечному полумраку в Мехико, другие — к вечности под Ватиканом.
Темнота.
Я обратил взгляд к лестнице, которая вела в безопасное место — к слепому Генри и злому Фрицу. Но они давно ушли туда, где светло, к обшарпанному фасаду Граумана.
Было слышно, как в десяти милях вниз по течению, в Венисе, стучит, как огромное сердце, прибой. Там, небось, безопасно. Но между мною и соленым ночным ветром торчит смутное бетонное перекрытие, двадцать тысяч ярдов.
Я судорожно втянул в себя воздух, потому что…
Из тьмы, волоча ноги, выступил бледный мужчина.