Анна Иоановна - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волынский обещал прислать цыганку к княжне Лелемико, и первой его заботой было приказать отыскать её. Несколько дней поиски были тщетны. Мучимый желанием скорей прочесть ответ Мариорицы, он решился прибегнуть к помощи увалистого Тредьяковского так, что мог бы воспользоваться ею, не вполне открыв ему цель этого содействия. На беду, творец «Телемахиды» страдал только завистью – болезнью мелких душ. Он писал к Артемию Петровичу, что изнемог духом и телом, видя несправедливость к нему соотечественников, унижающих его пред сочинителем оды на взятие Хотина, и что он до тех пор не может приняться за служение музам и своему меценату, пока не исходатайствуют ему кафедры элоквенции и указа на запрещение холмогорскому рыбачишке писать. В тогдашнее время было ещё мало пишущей братьи, а то посредственность не преминула бы составить заговор против юного таланта, расправлявшего могучие крылья. Разумеется, проситель удостоился от благородного и умного вельможи, чего стоил, – эпитетов подлого и злого дурака. С первою ж почтою богатый подарок отыскивал странника Ломоносова.
Несколько дней Артемий Петрович не имел случая видеть Мариорицу, и страсть в эти дни так успешно забрала над ним власть, что сделала его совершенно непохожим на себя. Он блажил, как ребёнок, был то взыскателен и нетерпелив, то холоден к своему делу и слаб. Советов Зуды он вовсе не слушал; сначала сердился на него, потом стал его удаляться; наконец, не имея около себя никого, с кем мог бы поделиться душою, обратился опять к нему, с условием, однако ж, не раздражать его противоречием.
– Стоит только, – говорил он ему, – получить мне от тайного нашего поверенного условленный пароль, и хандра моя, как чад, пройдёт. Верь мне, время это очень близко. Государыня стала чаще сердиться на Бирона и даже сделала опыт лично изъявить ему свой гнев. Недаром скрывает он обиду, которую я нанёс ему и которую ни простить, ни забыть нельзя. Это уж означает его слабость. Два-три дня решительного гнева государыни на него – и тогда одно слово, только одна мысль о слезах и крови моих соотечественников, о России, молящей меня быть заступником своим, и я бегу исполнить свой долг и умереть, если нужно, за святое дело. Тогда не будет места в сердце ни другу, ни Лелемико, ни одному живому существу на свете. Постригусь отечеству, произнесу роковой обет и вырву всё земное из земного сердца. А теперь, воля твоя, не могу, не в силах… я ещё не в святой ограде… дай мне насладиться за нею благами мирскими, насмотреться на прекрасные очи, наслушаться волшебного голоса, и потом – готов хоть на плаху!
Зуда, слушая его, качал печально головой, пожимал слегка плечами – делать было нечего.
Когда уведомили Волынского, что Подачкин произведён в офицеры вопреки его воле, он махнул рукой и сказал:
– Хоть бы в сенаторы!
Когда Зуда известил его, что замороженный Горденко зарыт на берегу Невы в известном месте и готов встать из своего снежного гроба, чтобы обличить Бирона в ужасном злодеянии. Волынский отвечал:
– Хорошо! Но пусть подольше не тревожат этого несчастного трупа. Бедному и по смерти не дадут покоя.
Узнав, что конюхи Бирона, возившие ледяную статую на Неву, бежали в деревни Артемия Петровича и готовы в свидетели, он сказал своему секретарю:
– Челнок их в пристани; не трогайте его с места. Напротив, употребите все средства, чтобы обеспечить их от опасности. Наше дело подвизаться и гибнуть за отечество, если нужно, в гербу каждого дворянина вырезаны слова чести, долга, славы, сердце каждого из нас должно выучить эти слова с малолетства, тотчас после заповедей Господних. А конюхов зачем неволею тащить, может быть, на гибель за предмет, которого они не понимают?..
Раз какой-то нищий в сумерки у подъезда подал ему бумагу и скрылся. Это был подлинный донос Горденки, доставленный Липману цыганкою и потом переданный самому Бирону. Сокровище для кабинет-министра! Не видав доноса, он не мог иметь понятия о драгоценных тайнах, в нём заключавшихся. Артемий Петрович обрадовался было этой находке и вместе чего-то испугался. «Не ведёт ли эта роковая бумага, – говорил он сам с собою, – к решительной минуте и к разлуке с Мариорицей, как она привела несчастного Горденку к ужасной смерти!»
Думал ли Волынский о своей супруге? Уж конечно! Но каковы были эти думы!.. Страшная борьба происходила сначала в душе его. Он ценил любовь её, её доброту и любезность, обвинял себя в неблагодарности, мучился, терзался, как преступник, проклинал свою слабость и всё это кончал тем, что жил одною любовью к Мариорице. Портрет жены казался ему беспокойным обличителем, давил его своим присутствием – и портрет был снят и поставлен за бюро. Боясь, чтобы она не приехала, писал к ней, что он сам скоро будет в Москву проездом, по случаю данного ему от правительства поручения, и чтобы она его там дожидалась. С трудом повиновалось перо и сердце поворачивалось в груди, когда он уверял её в нежной неизменяемой любви. Не сроднившись с обманом, он тем более мучился, употребляя его. Между тем, доведённый своею страстью до исступления, ломал голову, как бы развестись с женою, и уж заранее искал на этот случай в главных членах синода[95]. Она не родила, какой ещё лучшей причины к разводу?.. Не он первый, не он и последний!
Не могли ничего над ним и предостережения тайного друга, чтобы он берёг себя более всего от себя ж. «Ваша любовь к княжне Лелемико погубит вас, – писал к нему аноним, – она известна уж вашим врагам и служит им важнейшим орудием против вас».
– О! Эти затейливые опасения, – говорил Волынский, – дело моего слишком осторожного Зуды! Пустое! Одна любовь не помешает другой. Я сказал уж ему однажды навсегда, что не покину намерения спасти моё отечество и не могу оторвать княжну от своего сердца.
Чем более Волынский в эти дни душевного припадка показывал себя слабым, тем усерднее работал за него Зуда и тайный поверенный кабинет-министра, как мы и видели уже выше. Они верили, хотя и с боязнью, по опытам благородного характера его, что одно чувство должно в нём в решительные минуты восторжествовать над другим. И потому не упускали случаев и времени быть ему полезными в борьбе с сильным, коварным временщиком. Против подкопов его и Липмана проводили они свои контрмины, не менее надёжные; но и те большею частью принуждены были скрывать от Артемия Петровича, любившего сражаться в чистом поле.
Надо ещё упомянуть о том, что случилось поздно вечером в самый день, когда он виделся с княжною в бильярдной дворца. Сидел он в своём кабинете с Зудой и рассказывал ему свою заносчивую ссору с Бироном, скорбя, что не послушался советов друзей. Вдруг за стеной кабинета, в гардеробной, кто-то застонал, и вскоре раздался визг и крик.
– Что это такое? – спросил Артемий Петрович, вздрогнув и вскочив с канапе, – не режут ли уж кого у меня в доме?.. Чего доброго!
– Не могу понять, что бы это такое было, – отвечал секретарь.
– Батюшки! – раздалось снова. – Батюшки! Спасите от нечистого! Пустите христианскую душу на покаяние.
Волынский и Зуда бросились на этот крик в гардеробную, но в ней, за темнотой, нельзя было ничего различить. Только слышно было, что хрипел человек, выбивавшийся из шкапа, который стоял у стены кабинета. Подали свечи, и что же представилось? Барская барыня в обмороке, растрёпанная, исцарапанная, и арап подле неё, хохотавший от всей души.
– С ума ты, видно, сошёл, – сказал с сердцем Артемий Петрович, – что вздумал так пугать старую женщину!
– Не женщину, а поганую ведьму, – отвечал арап, коварно усмехнувшись. – Жаль, что она совсем не околеет.
– Что это всё значит?
– А вот что, сударь. Давно подметили мы с господином Зудою проказы её. Лишь только к вам в кабинет их милость или какой ваш благоприятель, этот бес в юбке тотчас в гардеробную и всякий раз, слышу, дверь на запор. Взглянул я однажды в комнату: ни душонки в ней! Кой чёрт, думал я, куда она пропадает? В другой будь я умнее – следом за ней караульный глаз в скважину и вижу: разбойница вошла в шкап и пробыла там всё времечко, пока у вас оставались гости. Дай-ка порасскажу об этом господину Зуде; тут, думал я, промаху не будет. Поцеловал меня его милость за эту весточку, настрого приказал до поры молчать – извольте же видеть, сударь, почему я не смел пораскрыть нашу тайность. (Глаза арапа заискрились, и улыбающиеся чёрные губы его показали два ряда жемчужин.)
– Виноват, что посердился на тебя, друг мой, – сказал Волынский.
– И больше бы погневались, сударь, так беда невелика. Потом… потом… да, его милость господин Зуда подметил на днях в кабинете за канапе просверленную дырочку. Смекнули мы, что это щель из шкапа гардеробной. Подделали ключ – маршалок был с нами заодно, – ныне успел я в сумерки забраться в дозорную будку, затворив за собою исправно дверь. Пошарил в шкапе и нашёл преисправную щель, из которой всё слышно, что говорится у вас в кабинете. Вот почуяла чутьём наша жар-птица, что у вас будет с его милостью потайной разговор, и шасть ко мне под бочок. «Милости просим, кукушечка, к стрелку поближе!» – сказал я про себя. Только что приложила она ухо к щели, я ей в бок булавку. Почесалась она и опять за свою работу. Тут уж запустил я ей стрелку поглубже так, что она порядком охнула, сотворила крёстное знамение и примолвила: «С нами сила крёстная!» Окаянная! Мало, что людей морочит, и Бога-то хочет обмануть!.. Дал я ей вздохнуть крошечку да как схвачу её вдруг в охапку и начал душить, щекотать, кусать… ну, была такая потеха, сударь, что рассказать не сумею… все жилки надорвал со смеху. А теперь, – арап ужасно взглянул на свою жертву, – ох! кабы моя воля… нож ей в бок – одним крокодилом на свете меньше!