Антология русского советского рассказа (60-е годы) - Берр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Фрося, здравствуйте, Фрося, — громко сказал я.
Глаза ее были мутны, она кивнула мне и стала вынимать из сумки свертки.
— Раз гости, надо чайку поставить.
Мы называли ей свои имена, кричали все громче, — не могла ж она забыть нас. Только что я со страхом представлял, как она скажет: пожаловал наконец, где ж ты был, паршивец этакий, друзья Вадечкины называются, паршивцы вы, — а теперь мне больше всего нужно было, чтобы она узнала нас.
— Фросенька, они с Вадей учились, — на ухо сказала ей Нина Ивановна.
— Да, да, стара я стала, — виновато сказала Фрося. — Вот ватрушку принесла.
Нина Ивановна покраснела, взяла у нее пакет:
— Ватрушка — слабость ее. Если вы не торопитесь, мальчики, попейте чаю, она рада будет.
Она произнесла «мальчики» так же, как всегда говорили в этом доме.
— Там стоял рояль, — тихо сказал мне Веня.
Боря сидел за роялем. Мы чего-то сочиняли и пели. Что мы тогда пели? Нет, это вспомнить невозможно. Двадцать девятого июня. Спустя неделю после начала войны. Мы собрались последний раз. Я уходил в ополчение. Вадим тоже уходил в свою морскую пехоту. Веня ушел позже. То, что этот вечер последний, мы и думать не желали. Будущее было тревожным, но обязательно счастливым, победным, в маршах духовых оркестров, в подвигах, в орденах. Будущего тогда было много, о нем не стоило заботиться. Боря барабанил на рояле фокс, сделанный под Баха, мы пили хванчкару, темную, густую, заедали крабами. В магазинах было полно крабов. «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы».
Мы с Вадимом были в гимнастерках, обмотках и отчаянно гордились. О войне говорили мало, мы не знали, какая она. Ошеломленность и недоумение первых дней миновали. Возникало оскорбленное сознание нашей правоты, — может быть, впервые в короткой нашей жизни у нас было такое ясное бесспорное чувство правоты. Кто-то читал стихи. Ира заканчивала филфак, и все принялись обсуждать, что такое литературоведение — наука или искусство. Хорошо, уточним, что такое наука?
«Наука — это то, что можно опровергнуть», — сказал Вадим.
Он умел поворачивать привычное неожиданной стороной. Раз нельзя опровергнуть, следовательно, это уже перестает развиваться, перестает быть наукой.
Посреди нашего спора Галина Осиповна молча вышла. Вадим пошел за ней. И только тут тревожное предчувствие коснулось нас. Наверное, взрослым невыносима была наша беззаботность.
Погасили свет, открыли окно. Вода в Фонтанке отражала белое небо, свет без теней, слепые окна шереметьевского дворца. Мы стояли, обнявшись, ушастые, стриженные под бокс, чуть хмельные; жаль, что я себя не помню, себя никогда не представляешь, зато я помню пушок на щеках Вадима — он только начал бриться, позднее нас всех. Он вернулся и стал рядом со мной. До чего ж мы ни черта не понимали!.. Но я не испытывал сейчас никакого превосходства перед теми ребятами, перед тем собой. Скорее я завидовал им. То, во что мы верили, было прекрасно, и еще больше то, как мы верили.
— И с чего это вы решили пожаловать? — как можно мягче спросила Нина Ивановна. Она нарезала ватрушку, красиво раскладывала ее на вазочке.
Я молчал.
Фрося наливала чай, большие руки ее тряслись. Веня вздохнул, он привык, что во всех наших историях ему доставалось самое трудное.
— Мы давно собирались… случайно оказались…
Фрося пододвинула нам остатки ватрушки на бумаге.
— Что ты делаешь, Фросенька? — сказала Нина Ивановна. — Я ведь уже положила.
Та посмотрела на нее, не понимая. Нина Ивановна взглянула на нас и обняла Фросю, словно защищая.
— Ах, Фрося, Фросенька. Бесполезные мы стали. Соседи не дождутся. — Она криво усмехнулась. — Уплотнить нас нельзя, сугубо смежные комнаты. Да, так мы о чем?..
— Ничего больше не выяснилось про Вадима? — быстро спросил Веня.
— Откуда ж… Разбомбили их в сентябре под Ораниенбаумом. Никого не осталось, только и успел написать два письма. — Она деликатно подождала, но мы не просили показать этих писем. Передо мной сразу возник детский почерк Вадима, я почувствовал сведенные мускулы своего лица, тупое, жесткое выражение, как маска, которую не было сил содрать.
— А как ваши успехи, Веня? — спросила Нина Ивановна.
Откуда-то издалека доносился его послушный голос, и я тоже издалека увидел его жизнь.
Конечно, повезло, что он, провоевав всю войну, остался жив, но отсюда, из этой квартиры, судьба его никак не совмещалась с тем голубоглазым мечтательным Веней. Казалось, что останься Вадим жить, все сложилось бы иначе, была б настоящая математика, а не чтение годами того же курса в техникуме. Может, и мне Вадим не позволил бы уйти из аспирантуры, не то что не позволил, а я сам не ушел бы. Во времена Вадима я соглашался, что самое великое со бытие — это открытие нейтрона. Вадина физика влекла меня больше, чем мои гидростанции.
Но вся штука в том, что он и не мог уцелеть. Такие, как он, не годились для отступления.
Начало войны, ее первые горькие месяцы, эта бомбежка под Таниной горой, с рассвета нескончаемые заходы самолетов в пустом июльском небе, когда мы, обмирая от потного страха, вжимались в стенки окопов, а потом пошли танки, и мы стреляли и стреляли по ним из винтовок, а танки неудержимо наползали, справа через фруктовый сад, ломая белые яблони, и слева по зеленому овсу. Не выдержав, мы выскочили из окопов и побежали. Мы бежали от танков, друг от друга, от самих себя. Задыхаясь, я перепрыгивал плетни, канавы, падал и снова бежал, пока не свалился, ломая кусты, в пробитый солнцем ивняк. Пальцы вцепились в землю, она судорожно вздрагивала от бомб, отталкивая, не в силах защитить меня. В этом гибнущем, распадающемся мире память моя ухватилась за Вадима — он не мог, не способен был так бежать, спасаться, он остался бы в окопах. Я лежал и плакал от стыда. До самой осени, пока мы отходили, эти минуты возникали передо мной, как заклинание.
Нина Ивановна рассказывала про свой давний спор с каким-то студентом:
— …тогда он заявил, что если бы Пушкин убил Дантеса, то уже не смог бы быть Пушкиным. Он доказывал, что и сам Пушкин изменился бы, и наше восприятие. Я готова была растерзать его.
В углу стоял старый телефонный аппарат с кнопками. Группа «А» и группа «Б». «Ребята, позвоните мне в комитет комсомола». — «Барышня, барышня, дайте мне Мишу». — «Мишу? Он убит», — сказала барышня. «Как убит, он же только что был здесь, он писал такие стихи!.. Барышня, а где ж тогда Люда, его невеста, черненькая Люда?» — «Она так и