Дорога на океан - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве чистили крыши в этот день. Ледяные глыбы валились сверху, и едва Алексей Никитич собирался разглядеть хоть одну из них, как уже разлетались в грязные обломки.
— Неудачно у тебя складывается дело, — говорил Тютчев, подыскивая слово товарищеского ободрения.— Ты помянул давеча, у тебя просьба ко мне?
— Да... — И теперь, подгоняемый течением событий, торопился сам. — Если кто из твоих поедет за границу, закажи привезти хорошую трубку. Постой, я тебе объясню, какую... — И очень подробно излагал ее признаки, марку фирмы, качество дерева, а в особенности остановился на ее прочности. — Видишь, у меня была одна, хорошая... пятнадцать лет, почти родня... но украли. Дай лучше я тебе нарисую!
Он сделал ему на память чертежик в записной книжке, и они расстались с мужественной и умной сдержанностью. Хотелось еще с минутку подержать горячую Сашкину руку, но знакомый вахтер, знавший в лицо всех жильцов дома, уже открыл дверь. Входя в лифт, Курилов вспомнил, что забыл указать другу одно обстоятельство (мундштук должен быть непременно прямой!), но стало поздно; железная коробка неотвратимо пошла вверх, щелкая на этажах. Он едва прикоснулся к звонковой кнопке, а сестра уже отперла ему. Так ни разу за весь день и не удалось задержать событий, по минутам размеченных в графике жизни... Завидев брата, Фрося метнулась в комнаты, но раздумала, вернулась и с испуга даже не протянула руки. В доме пахло лекарством. Снимая пальто, Алексей Никитич разглядел на вешалке грязный, отрепанный пиджак. Такая же, точно собаками изглоданная, шапка-треушок валялась рядом с калошами (и, пожалуй, лежать ей там было пристойнее). В квартире находился кто-то чужой; он и был причиной Фросиной растерянности.
— А, у тебя гости, сестренка? — удавился Алексей Никитич.
— Муж. — Ив лице читалось ожидание, что теперь-то брат и рассердится и выгонит их всех гуртом на стужу. — Знаешь, тут Лука болел... я и пропустила все сроки отъезда.
— Что с Лукою? — встревожился за сестру Алексей Никитич. — Врача бы надо... детских болезней не следует запускать!
— О, теперь-то дело на поправку идет. Я и не смогла прогнать Павла: все-таки отец. И как он учуял, что я с Лукою у тебя, ума не приложу...
Курилов еще раз покосился на вешалку.
— Вахтер-то не задержал его?
— Я позвонила вниз, чтоб пропустили. Ты уж прости нас всех, Алешенька! — И низко, рукой до полу, поклонилась.
Тогда он привлек ее к себе и, придерживая голову за подбородок, долго, с упреком глядел в виноватые, наплаканные глаза сестры, пока они не улыбнулись.
— Стыдно, Фрося. Павел Степанович там?
— Он у Луки... всю ночь дежурил. Он уйдет... Я ему сказала, чтоб на вторую ночь не смел,., чтоб убирался куда знает. (Ведь квартира-то твоя!) Ящики все я сама заперла, ты не бойся... — Она опустила глаза, и брат понял, что Фрося слышала их разговор с Клавдией о бдительности.
— Ну, так вот. Согрей нам чайничек и дай что-нибудь пожевать. Можно и мясное, ничего! Налево кругом марш.
Не прячась, он заглянул в проем двери. Обернутая газетой, горела лампа на столе; видимо, абажур разбили как-нибудь в суматохе. Больше, чем лекарствами, пахло здесь горелой бумагой. Особый, ночной беспорядок, как всегда в комнате больного, бросался в глаза. На кожаном диване, очень длинный, точно выросший за эти три недели, лежал Фросин мальчик.
Мало изменившийся со времени свидания в Саконихе, Омеличев сидел рядом, локтями упираясь в колени; черные со скупой сединою волосы пробивались между пальцами; недвижный, затаившийся, он глядел, как спал и во сне шевелил руками его плохой, незадавшийся сын. Шорох заставил его поднять голову. Он вгляделся в потемки, привстал, почтительно держа руки по швам.
Курилов стал рядом и смотрел на Луку. Мальчик поминутно ворочался и скидывал на пол все, чем был укрыт. Синева болезни лежала в его глубоких, страдальческих глазницах; с такими бровями, смыкающимися точно две наклеенные шерстинки, редко выживают дети... Все было ясно. Алексей Никитич не испытывал ничего, кроме желания поскорее повидать Зямку.
— Вот, застаешь ты меня, как вора, незваного,— заговорил Омеличев и, не зная, как поведет себя хозяин этого места, тоже не протягивал руки. — Уйти, что ли?
Курилов вымолчал одну минутку. Что мог сообщить ему этот озлобленный и укрощенный человек? Но, может быть, уходя все вперед и вперед, захотелось Курилову в последний раз коснуться этой доисторической древности, напоминавшей о молодости, о рукопашных схватках с прошлым, о самоотвержении, происходившем от великого и не зря растраченного богатства.
— Куда же тебе торопиться к ночи, посиди. Фрося нам чайку сготовит... Ты, помнится, любил чаек?
Да, тот обожал это старинное русское безделье — чай. У него на Каме в месяц выпивали фунтов до семи; Омеличев почтительно кашлянул в ладошку и сам издалека удивился фантастической цифре своего прежнего благополучия.
После того как Алексей Никитич переоделся и вымылся с дороги, они вышли в соседнюю комнату, чтоб не тревожить больного. Ссылаясь на утомленность глаз после бессонной ночи, гость просил Курилова не зажигать яркого света. Впрочем, тот и сам сознавал, что не стоит смущать его излишней пристальностью. Шел на убыль этот человек, и хотя понимал бесповоротность судьбы, все еще не умел привыкнуть к новому своему состоянию. Он почти и не сидел, а все ходил, не давая Курилову рассмотреть себя; раза три за время беседы он выбегал взглянуть на Луку. Были пусты его руки, не звенели в них привычные ключи от утраченных царств и будущего. Но все еще не отвыкли руки; и вот он брал вещь и мучительно вглядывался в нее, как бы стараясь узнать ее, и находил в ней иное назначение и новизну, ему уже недоступные, и сердился, и не ставил обратно, а как бы откидывал прочь. «Нет, ничего не изобретено нового со времени его пораженья!» Одет он был в то, что года два назад выдали из цейхгауза, а в то время не гонялись за красотой казенной одежды... Они сели; Фрося заварила им погуще и сама осталась У Луки.
Долго не налаживалось, и только на полчаса прорвалось с бывалой искренностью.
— Окосмател ты, Павел Степаныч. Уж не соблюдаешь себя. С дороги ушел, что ли?
— Не, мне отпуск дали. Ходил на Каму, на красавку свою взглянуть в последний разок... Мать!
— Это хорошо, что и маму не забыл. Что, легче жизнь стала на Каме?
Омеличев зябко поежился.
— У кого мозги попроще, тем легше.
— А себя к каким причисляешь, Павел Степаныч? Тот не ответил и сидел с закрытыми глазами.
— ...встретил самоварного мужика моего, Анатолия. Столько лет протекло, а признал хозяина-то! Расспрашивать, видно, побоялся, а просто сунул мне три рублика, да без оглядки от меня. Очень мне хотелось спросить, кому он теперь самовары-то ставит, да остерегся. Власть не власть, хоть и с портфелишком... но одет чисто, и глаз... пугливый, но вострый глаз. Видно, сразу учуял, какой у меня дар на него припасен... У меня-то в заведенье он на самоваре состоял!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});