Империя - Гор Видал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как вы догадались, я подступаюсь к своему жанру, потому что я всегда полагал, что история (вслед за чистым вымыслом — «Путешествиями Гулливера» или «Алисой в стране чудес») является единственной общеинтересной темой повествования; благодаря своим мифологическим корням она больше говорит о нас самих как — будем выражаться по-научному — генетических образованиях, чем любое зеркало, стоящее на тротуаре, с помощью которого можно видеть, как мы переходим на другую сторону улицы, подобно цыплятам из известного рассказа. Мысль о том, чтобы вставить историю в литературу или литературу в историю стала немодной со времен хотя бы Толстого. Нас стараются убедить, что в результате не получается ни литературы, ни истории. А вот рассказ о разводе автора с женой прошлым летом большинство считает истинным содержанием высокой — точнее, серьезной — прозы, общим человеческим опытом. Но ведь многим из нас тошно читать отчет некоего Брайана о том, как и почему он оставил Дорис вскоре после того как на его университетский семинар по структурализму записалась приехавшая по обмену студентка Соня. Но даже и эта унылая проза по сути своей историческая, потому что говорит о том, что имело место в действительности в недавнее время. И в самом деле, привнесение романа в историю вещь весьма обычная. Вторая мировая война это история, и десятки тысяч романов вплетены в ткань этой очень реальной войны. Если забыть на минутку теоретиков литературы, можно сказать, что практически не бывает текстов, существующих вне контекста.
Если говорить об американской истории, то мне выпала занятная участь вырасти в политической семье в столице страны, и я знал лично или через какие-то интересные связи (наша республика не намного старше меня, если к моему возрасту прибавить годы моего деда), какая политика привела ко Второй мировой войне, или даже, хотя для этого мне потребовалось стать историком, что стояло за нашим отделением от Англии. Я всегда знал, что рано или поздно использую этот материал. Но как?
В 1966 году я решил написать роман о том, как взрослеет молодой человек в Вашингтоне в годы великой депрессии, Нового курса, мировой войны и несчастной войны в Корее. От ранних триумфов Франклина Рузвельта до молодого сенатора, чем-то похожего на моего друга Дж. Ф. Кеннеди, от мировой империи 1945–1950 годов до государства национальной безопасности начала пятидесятых. Я использовал реальных персонажей, например, Рузвельта, но я не пытался проникнуть в его мысли: он дан в восприятии только вымышленных героев, действующих в контексте реальных событий. «Вашингтон, округ Колумбия» оказался довольно популярным романом, особенно на Капитолийском холме. Правда, один английский критик, не поверивший в мягкую доуотергейтскую коррупцию, о которой я рассказал, назвал меня «американским Светонием»; это мне не понравилось, потому что я не выдумал, а описал мир наших властителей. Зато американский рецензент посчитал, что роман больше смахивает на голливудский боевик, чем на серьезную прозу. Он уже тогда знал, что в серьезных романах нет места закатам солнца и заседаниям кабинета, что у серьезных людей не бывает дворецких и шоферов, а с президентами они не то что не ссорятся, но даже не бывают знакомы.
Часть столь милого сердцу фольклора моей родной страны состоит в том, что у нас нет классовой системы; это значит, что любое упоминание о ней романистом вызывает яростный, часто иррациональный гнев. Все-таки нашим учителям платят, чтобы они внушали нам, что мы — истинная демократия (не республика и уж, конечно, не олигархия), и в ряды нашей меритократии нетрудно пробиться, надо лишь хорошо готовить уроки.
Попытка отнюдь не в начале моей писательской карьеры сочинить «автобиографический» роман породила больше вопросов, чем дала ответов. Я никогда раньше не писал о себе, а история всегда отвлекала меня от воспитания чувств или чего-то еще. Уже в школе я понимал: если судить по тому, что мне довелось знать лично, история не только плохо преподается, но и серьезно искажается.
Почему бы не написать «истинную» историю, а потом, ради дополнительных точек зрения, вплести в нее вымышленных персонажей? В конце концов таков был главный поток западной литературы от Эсхила до Данте, Шекспира и Толстого и массы других повествователей от Скотта до Флобера.
Когда Бисмарк решил дать образование низшим классам, чтобы они могли обращаться со сложными машинами и оружием, интеллектуалы сразу поняли, с каким риском это связано. Если они научатся читать, не появятся ли у них всякие идеи? Неправильные идеи? Споры об образовании продолжались не одно поколение, в них включились все — от Милля до преподобного Мальтуса. Так или иначе, они научились читать. Что же они должны читать? Происходящее во дворцах — запретная тема, не должно быть и заседаний кабинета министров; с другой стороны, закаты очень красивы, а потому красивое и доброе и стало Серьезным романом, каким мы его знаем — поучительными историями, призванными научить низшие классы знать свое место, быть послушными работниками и радостными потребителями.
Великое усекновение предметов литературы, провозглашенное поколение назад Мэри Маккарти, живет уже долгое время. Популярный роман прошлого века в большей или меньшей степени представлял собою религиозный трактат, осуждающий нетерпение, неповиновение властям, необычное сексуальное поведение и заканчивался, как правило, свадьбой; институт брака был призван контролировать рабочих, чьи дети, заложники судьбы, заставляли бы своих родителей выполнять постылую работу. Неудивительно, что с такой силой век назад, подобно извержению вулкана, возник модернизм. Джойс, Малларме и Манн, каждый по-своему отказался взирать на мир с точки зрения (довольных своей судьбой?) изгоев общества. Модернизм осветил внутренний мир и человека, которому приснился новый язык, и гения, подобно жалкой бактерии покорившегося дьяволу.
Мне кажется, что идея моей страны как темы повествования была навеяна мне школьными учителями, которым платят, чтобы они прививали удобный взгляд на общество, которое, уничтожив аборигенов континента, более или менее счастливо уживалось с рабством, навязывая себе и другим, оказавшимся под его правлением племенам, лишенный всякого смысла монотеизм. И тем не менее я верил, что есть Американская идея (даже если это пресловутая «исключительность»), которую стоит сохранить, и я попытался проследить ее с 1776 года до ее окончательного погребения приблизительно в 1952 году, когда старую республику заменило нынешнее государство национальной безопасности, находящееся в состоянии непрерывной войны либо со слабейшим противником, либо с собственным народом.
Нечего и говорить, я ничего об этом не знал в 1966 году, когда писал «Вашингтон, округ Колумбия». Как оказалось, я начал с конца, и за исключением случаев, когда мои знания входили в противоречие с официальной версией, я верил тому, чему меня научили о моей стране. Следующая книга была по исторической хронологии первой, «Бэрр», в ней я воссоздал период с 1776 по 1836 год, поставив в центр повествования сардоническую личность вице-президента Аарона Бэрра, «первого джентльмена Соединенных Штатов», как его часто называли; при всей его непредсказуемости он был своего рода лордом Честерфильдом в мире набожных лицемеров.
Популярность этого романа среди узкого круга людей, добровольно читающих книги, явилась первым признаком того, что есть еще думающие люди, не удовлетворенные историей, которой их учили в школе. Я выдумал семью, глазами которой попытался воссоздать историю республики. Хотя я и выдумал незаконного сына Бэрра — Чарльза Скермерхорна Скайлера, он кажется мне теперь вполне реальной личностью. В романе «1876» после долгого пребывания в Европе он возвращается в Америку в качестве историка и журналиста, чтобы писать о столетии Соединенных Штатов; то был год, когда победитель президентских выборов был лишен победы с помощью федеральной армии. Иронии предостаточно, и Чарли чувствует себя как дома. Еще он старается выдать замуж овдовевшую дочь Эмму, и ценой некоторых потерь преуспевает в этом. В романе «Империя» появляется дочь Эммы Каролина Сэнфорд и ее сводный брат Блэз; выросшие во Франции, они жаждут успеха в Соединенных Штатах. Кумиром Блэза становится вполне реальный Уильям Рэндолф Херст, который открыл, что история — это прежде всего то, что пишется в популярных газетах. Эта сомнительная точка зрения близка сердцу Блэза, но Каролина его опережает, купив захудалую вашингтонскую газету и предавшись желтой журналистике.
Осведомленные рецензенты поспешили заметить, что в то время никакая женщина не могла этого сделать, но уже одно поколение спустя подруга нашей семьи Элеонора Паттерсон добилась именно этого, да еще с немалым успехом (ее неудачный брак с польским князем дал Эдит Уортон сюжет романа «Век невинности»).