Музей заброшенных секретов - Оксана Забужко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такая профессия: создавать зоны молчания. Подделывать голоса, накладывать их поверх заглушенных — чтобы те никогда не были расслышаны. У нас с ним разные профессии, с Павлом Ивановичем, — прямо противоположные по назначению. Неудивительно, что мы друг друга не поняли. Хотя он и старался.
Так бывает, когда место, которым ушибся, отходит от первого шока и разгорается болью уже много погодя, когда думаешь, что обошлось: с каждым новым шагом вдоль облупленной, не-для-туристов, в пятнах мокрых подтеков и несмываемых граффити Софийской стены меня разъедает все более жгучее чувство досады. Чувство, будто я где-то оплошала, лоханулась, что-то важное прозевала, выпустила из поля зрения… И утратила для «VMOD-фильма» действительно неоценимого консультанта, может единственного из всего кадрового состава СБУ, кто был мне нужен, вот уж дословно — на роду писанный, так, как пишутся нам на роду самые главные любови и дружбы: это же сколько должен он знать от своего покойного «борца с бандитизмом» такого, про что вовек нигде не прочитаешь!.. И из архивов тоже не выкопаешь: самые кислотные «вещдоки» сталинской поры, по сравнению с которыми мясницкие аттракционы красных кхмеров и каннибалов товарища Мао, чего доброго, выглядели бы ученическими упражнениями, — те, можно не сомневаться, полетели в огонь еще на той первой волне перепуга, в 1954-м, сразу после смерти Вождя Народов… Как это, он сказал, обозначалось в их журналах? «Документ уничтожен как не представляющий исторической ценности»? Вот, блин, привыкла работать под запись, а теперь уже и не уверена, точно ли запомнила… Воспоминаний те «борцы» тоже, по понятным причинам, не оставили — а вот детям своим что-то рассказать могли, и Павел Иванович наверняка знает про ту эпоху куда больше, чем захотел мне показать. Даже если ему ничего конкретного и не известно про погибшую 6 ноября 1947 года Олену Довган. И про того человека, из-за которого она погибла, — я показала ему на фото: крайнего справа.
Не с той стороны я зашла. Мой расчет был — получив на руки Гелино дело (я его себе представляла тоже почему-то в виде пухлой папки с тесемками!), увидеть наконец четко и ясно задокументированный, с именами и фамилиями всех участников (да, вот так!), фактографический «костяк» ее смерти — тот, зацепившись за который можно уже без проблем смонтировать из моих материалов (Вадим их все же забрал с канала!) и показать на экране, словно вывернув наизнанку, всю «стори», как я ее знаю, — знаю и без эсбэушных архивов, изнутри, на ощупь, своей собственной жизнью — Артемовым подвалом с шатким столом, Адькой, Владой, любовью, снами, тем самым слепым и безошибочным методом, благодаря которому я знаю и правду про смерть своего отца, но только, каким бы ни было точным такое знание-для-себя, для того чтобы стать знанием для всех, оно должно жестко крепиться к общеизвестному — к датам и именам: когда вышла замуж, кто он был, тот человек, с которым они рядом стоят на фото, — несомненно супружеская пара! — и самое главное — как произошло то предательство, которое бедный Адька выслеживал всю ночь во сне: как оно выглядело из кабинетов МГБ, где разрабатывались операции, велись протоколы допросов — и подшивались (обязательно!) в чью-то ненайденную папку с надписью «Агентурное (кажется, так?) дело». Без такой фактической стороны — пусть это будет всего лишь пять процентов от общего материала, но они совершенно необходимы, как дрожжи в тесте, — Гелина «стори» не сможет стать полноценным документом, а так и останется — историей того, кто рассказывает. Моей собственной историей — неуклюжим авторским кином.
А «от себя» я монтировать не могу: я не выверну наизнанку свою жизнь, не сделаю из нее «кино на вынос». Не покажу, как Геля меня позвала, чтобы я рассказала про ее смерть: как перебросила мне ее со своей фотографии, будто шаровую молнию, — белой вспышкой, взрывом сотен прожекторов в мгновение случайного оргазма в неловкой позе, на шатком столике, в подвале одного академического института, — подсоединила ко мне свою жизнь, словно оборванный шнур, и, как умелая радистка, зачистила клеммы. Я не вмонтирую в фильм Адиных снов — даже того последнего, который мы видели с ним вместе (хоть я и сказала Павлу Ивановичу всплывшее в том сне имя крайнего справа — Михайло, — не раскрывая, разумеется, первоисточник, — но это уже был с моей стороны жест полной безнадеги: имя без фамилии ничего не даст для поиска и в британских архивах, не то что в наших!..). Я знаю, что добытая мной история любви и смерти Олены Довган правдива, потому как порукой тому моя собственная жизнь, — но ее к делу не подошьешь. Без нескольких обязательных документальных доказательств, которые, никуда не денешься, способно обеспечить мне только то государство, против которого Олена Довган воевала, ее «стори» ничем, на посторонний взгляд, не будет отличаться от того «кина», что когда-то, после бесед с Павлом Ивановичем, крутила у себя в воображении моя мама, чтоб не сойти с ума. Факты, факты, пани Гощинская. Пожалуйста, факты на монтажный стол. Имена, пароли, явки, всё как полагается…
Едва успеваю отскочить в ворота — сзади, от Золотоворотской, как смерч, проносится черный «бимер», взметнув веером воду из луж на высоту моего роста: была бы на тротуаре — обляпал бы с головы до ног. Вот же уроды, тьфу ты!.. Хозяева жизни, блин…
Мой расчет на помощь Павла Ивановича (божечки, мне ведь такой малости недостает — хватило бы пачки от сигарет, чтоб на ней все написать!) основывался на той самой мифологической вере, что все припрятанное на самом деле «где-то есть» и только и ждет, чтоб его откопали. По сути, я рассчитывала на тот самый «первоисточник», которого не хватает и четырем папкам с тесемками для того, чтобы всем стала видна погребенная в них правда инженера Гощинского: была уверена, что, стоит только поднять из архива Гелино дело, как все тут же встанет на свои места — последние пустые клетки заполнятся. Что дела тупо не будет — что государство, против которого воевала Олена Довган, сумеет, уже после своего исчезновения, обыграть и ее, и меня, сделав вид, что никакой Олены Довган не было на свете, — к этому я, наивная корова, была совсем не готова. Меня же учили, что рукописи не горят, — а я всегда была отличницей. И что же теперь? Куда же дальше? Где искать? Замурованные ворота. No Exit.
Дарина Гощинская, вы идиотка. Вас всю жизнь трахали особо циничным способом, а вы этого даже не замечали.
И что смешнее всего — ничего с собой не могу поделать! — Павел Иванович чем-то все-таки непреодолимо мне симпатичен. Или это какая-то разновидность стокгольмского синдрома, или обыкновенная благодарность? Ведь он же и вправду мой благодетель — это от него каких-то четверть века тому назад зависела моя судьба: захотел бы тогда урвать за маму еще одну звездочку на погоны — и я бы вполне могла оказаться в каком-нибудь убитом интернате для детей-сирот. Зарабатывала бы сейчас на жизнь на Окружной. Или в «трубе»: когда-то я ездила на новостной репортаж про ночную движуху, что там происходит, видела такую пергидролевую блондинку, которую милиционеры вытаскивали из каптерки возле бистро: на вид ей было все шестьдесят, а оказалось — тридцать четыре: меньше, чем мне. Синяк под глазом, и руки исколоты, как решето. Типичная карьера выпускниц советских интернатов.
Связаны мы с Павлом Ивановичем, связаны — и никуда от этого не денешься… Но и помимо этого есть в нем, хоть он и потомственный, и десятое управление, и отборный-проверенный, — что-то по-человечески симпатичное, что-то мальчишеское, беззащитное даже… Конечно, не очень-то весело — в зрелом уже возрасте видеть, как распадается то, чему всю жизнь служил: как растаскивают во все стороны архив, при котором ты ковырнадцать лет просидел, как пес на цепи, и на фига, спрашивается, — а какой-то майор Митрохин, посмышленее тебя, тем временем старательно копировал себе в подметки ботинок все «вещдоки», что подлежали уничтожению как «не представляющие исторической ценности», а потом, улучив момент, продал все это британцам — и теперь, зараза, катается себе где-то на яхте по Темзской бухте, а ты сидишь, как жаба в болоте, в темнице на Золотоворотской, стережешь хранилища зияющих пустот и ждешь выхода на пенсию, на которую сможешь позволить себе разве что удочки, — и кто тебе доктор?.. Что-то в этом, ей-богу, есть трогательное — как во всяком человеческом поражении. (Адя точно будет надо мной смеяться, он и так уже говорил, что я с некоторых пор стала чувствительна, как в первый день месячных…) А может, дело в том, что я просто люблю лузеров? По крайней мере совковых люблю точно — в той системе только лузеры и были симпатичными. И из обломков империи мне по-прежнему более симпатичны те, кого можно считать лузерами уже урожая 1991-го, чем их коллеги попронырливее, оказавшиеся в свое время ближе к золоту партии. И Бухалов симпатичнее майора Митрохина. Хотя Митрохин и совершил дело исторической важности, а мой Бухалов не способен даже обеспечить меня жалкой парочкой справок за почасовую плату.