Кавказские повести - Александр Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стеллинский в свою очередь говорил, не слушая лейтенанта, о медицине. Вино выказало страсти обоих — как обозначает оно в хрустале незаметные дотоле украшения.
— Должно начать леченье прохлаждающими средствами, — говорил он, зевая, — кремор-тартар… маг-мадера… потом пиявки, потом можно последовать совету славного римского врача Анахорета*, который резал руки и ноги, чтоб избавить от бородавок, и сделать ам-пу-та-цию да тереть против сердца чем-нибудь спир-ту-о-зным!..
Сын Эскулапа был поражен Морфеем в начале речи — участь, грозившая слушателям, если б они были тут. Голова его упала на грудь, руки повисли, и он начал материально доказывать, что, согласно с мнением нашего знаменитого корнеискателя*, русский глагол «спать» происходит от слова «сопеть».
Но прежде чем лейтенант кончил говорить, а лекарь начал храпеть, дверь каюты распахнулась с треском: в нее вбежал вахтенный мичман, бледен, испуган.
— Нил Павлыч, — сказал он, задыхаясь, нас дрейфует[225].
— Людей наверх, пошел все наверх! — крикнул лейтенант таким голосом, что он мог бы разбудить мертвых.
С этим словом он кинулся на шканцы без шапки и без шинели, — там уже заменявший его лейтенант хлопотал, как помочь горю. Окинув опытным взором море и небо, Нил Павлович увидел, что с погодою шутить нечего. Крутые, частые валы с яростью катились друг за другом, напирая на грудь фрегата, и он бился под ними как в лихорадке. Сила ветра не позволяла валам подыматься высоко, — он гнал их, рыл их, рвал их и со всего раската бил ими как тараном. Черно было небо, но, когда молнии бичевали мрак, видно было, как ниже, и ниже, и ниже катились тучи, будто готовясь задавить море. Каждый взрыв молнии разверзал на миг в небе и в хляби огненную пасть, и, казалось, пламенные змеи пробегали по пенистым гребням валов. Потом чернее прежнего зияла тьма, еще сильнее хлестал ураган в обнаженные мачты, крутя и вырывая верви, свистя между блоками.
— Пошел на брасы, на топенанты[226]; ходом, бегом! Надо обрасопить[227] реи вдоль судна. Задержал ли якорь? Есть[228]. Слава Богу! Г<осподин> шкипер! разнесен ли канат плехта?[229] Может, надо лечь фертоинг[230]. Сдвоить стопора на даглисте…* очистить бухты![231] Послать топор к правой кран-балке*; если крикну: «Отдай!» — разом пертулин[232] пополам. Г<осподин> мичман! вы эполетами отвечаете, если рустов[233] отдадут рано… не забудьте участи «Фалька»[234]. Драй, драй, бакштаги в струну вытягивай!* Ну, молодцы, шевелись, поплясывай! Не то я вас завтра в ворсу истреплю! Гей вы, на марсах! все ли исправно у вас? Ага! стеньги хрустят?* Эка невидаль! Треснут — так на зубочистки годятся! Боцмана! осмотреть кранцы[235]: чтоб ни одно ядро не трону лось, — теперь некогда играть в кегли. Крепко ли задраены порты?[236] Г<осподин> штурман, много ли фут по лоту? Сто двадцать… лихо!.. Гуляй, душа! Далеко еще килю до рачьей зимовки!
Так или почти так покрикивал Нил Павлович, прибавляя к этому, как водится, сотни побранок, которые Николай Иванович Греч сравнил с пеною шампанского*. Он, казалось, попал в родную стихию: осматривал все своим глазом, успевал сам везде, и матросы, ободренные его хладнокровием, работали смело, охотно, но безмолвно, при тусклом свете фонарей. Порой, когда над головами их разражался перун*, подвижные купы их озарялись ярко и живописно — будто сейчас из-под мрачной кисти Сальватора*, и только мерный стук их бега, только пронзительный голос свистков мешался с завыванием бури и с тяжелым скрипом фрегата.
— Ай да ребята, спасибо! — сказал Нил Павлович, потирая от удовольствия руки. — За капитаном по чарке! Теперь дуй — не страшно, мы готовы встретить самый задорный шквал, откуда б он к нам ни пожаловал. Хорошо, что я не послушал вас, — продолжал он, обращаясь к подвахтенному лейтенанту, — и спустил заранее брам-стеньги[237]: их бы срезало, как спаржу. Я, правда, с вечера предвидел бурю: солнце на закате было красно, как лицо английского пивовара, и синие редкие тучки, будто шпионы, выглядывали из-за горизонта; признаюсь, однако, не ждал я никак такого шторма: все ветры и все черти спущены, кажется, теперь со своры…* того и гляди, что сорвет с якоря и выкинет на финский берег по клюкву.
— Шлюпка идет! — раздалось с баку.
— Скажи лучше, тонет, — вскричал с беспокойством Нил Павлович. — Кому это вздумалось искать верной погибели? Опрашивай!
— Кто гребет?
— Матрос.
— С какого корабля?.. Есть ли офицер?
Шум бури и волнения мешал расслышать ответы…
— Кажется, отвечают: «Надежда», — закричали на баке[238].
— Ослы! — загремел Нил Павлович, который в это время вскочил на фор-ванты[239], чтобы лучше рассмотреть шлюпку. — Разве не видите вы двух фонарей на водорезе?[240] Это наш капитан. Изготовить концы, послать фалрепных[241] с фонарями к правой!
Долгая молния рассекла ночь и оказала гонимую бурею шлюпку, с изломанной мачтой, с изорванным парусом. Огромный вал нес ее на хребте прямо к борту, грозя разбить в щепы о пушки, — и вдруг он опал с ревом, и мрак поглотил все.
— Кидай концы! — кричал Нил Павлович, вися над пучиною. — Промах! Другой! Сорвался… Еще, еще!
Новая молния растворила небо, и на миг видно стало, как отчаянные гребцы цеплялись крючьями и скользили вдоль по борту фрегата.
— Лови, лови! — раздавалось сверху, и многие веревки летели вдруг; но вихорь подхватывал их, и они падали мимо.
— Боже мой! — вскричал Нил Павлович, сплеснув руками, — они погибли..
Но они не погибли; их не унесло в открытое море. Один багор удачно вцепился в руль-тали[242], и по штормтрапу с горем пополам взобрались наши пловцы, чуть не утопленники, на ют (корму). Пустую шлюпку мигом опрокинуло вверх дном, и через четверть часа на бакштове[243] остался лишь один обломок шлюпочного форштевня[244].
— Ты жив, ты спасен, друг мой, брат мой картечный! — говорил добрый Нил Павлович, задушая в объятиях капитана. — Как не грех тебе пускаться в такую бурю! Сорвись последний крюк — и ты бы отправился делать депутатский осмотр карасям.
Но вдруг он вспомнил долг подчиненности — отступил на два шага и преважно начал рапортовать о состоянии судна и команды. В этой сцене было много забавного и почтенного вместе. Глядя тогда на Нила Павловича, вы бы сказали: «Он прекрасный человек, он достойный солдат!» Вы бы поручились за него, что он не изменит ни одному благородному чувству, как не преступит ни одной причуды службы.
— Благодарю сердечно, благодарю всех господ за исправность, — говорил капитан окружившим его офицерам, — а вас, Нил Павлович, особенно. За вами я бы мог спать спокойно, если б вы могли повелевать так же удачно стихиями, как вахтой. Но я предвидел ужасную бурю и хотел разделить с вами опасность. Могу вам рассказать новости о погоде, потому что я был там, куда не достанут ночью ваши взоры. Шквал налетит сию минуту. Готов ли другой якорь?
— Готов.
— Тем лучше. На баке ало!* — закричал капитан в рупор. — Из бухты вон!* Отдай якорь!
Как ни силен был плеск волн и рев бури, но послышалось, когда бухнул в воду тяжкий якорь и с глухим громом покатился канат из клюза*.
— Шквал с ветра, шквал идет! — раздалось на баке.
Случалось ли вам испытывать сильный шквал на море?
Перед ним на минуту воцаряется какая-то грозная тишь, море кипит, волны мечутся, жмутся, толкутся, будто со страху; водяная метель с визгом летит над водою, — это раздробленные верхушки валов; и вот вдали, под мутным мраком, изорванным молниями, белой стеною катится вал… ближе, близко — ударил! Нет слов, нет звуков, чтоб выразить гуденье, и вой, и шорох, и свист урагана, встретившего препону; кажется, весь ад пирует и хохочет с какою-то сатанинскою злобою!.. Такой-то шквал налетел на фрегат «Надежду» и зарыл нос его в бурун, так что волна перекатилась по палубе до самой кормы.
Удар водяной массы и порыв ветра были так жестоки, что стопора[245] первого якоря лопнули, прежде чем канат второго вытянулся. Фрегат задрожал как лист и вдруг с невероятною быстротою кинулся по ветру. Второй канат, едва полу застопоренный, не мог сдержать корабля с разбегу, и оба вдруг пошли сучить в оба клюза.
Не каждому моряку во всю свою службу случалось видеть суматоху от высучки канатов. Это страшно и смешно вместе! Вообразите себе два каната чуть не в охват толщиною, которые с ревом и громом бегут с кубрика или из дека, где были уложены, вверх… Они вьются, как удавы, огромными кольцами, хлещут, как волны, взбрасывая на воздух все встречное — сундуки, койки, ядра, людей, и наконец, крутясь узлом через толстый брус битенга[246], зажигают его трением. Это пеньковый тифон*, от которого все летит вдребезги или бежит с воплем. Напрасно кидают в клюз койки и вымбовки[247], чтобы сдавило и заело канат, — он бежит вон неудержимо.