Русский лес - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Та же река донесла Полю вместе с ее госпитальным табором до покинутой прифронтовой деревушки. Ночные леса шумели кругом, и Поля не узнала своих Пустошeй, по ту сторону которых протекло ее детство, струилась Енга, раскинулся разбойным лагерем старый мир и в одинокой неизвестности томилась мама. В начисто разоренном краю едва нашелся один, покинутый населением, пункт с двумя десятками неповрежденных строений; Полины подруги, помнившие осеннее отступление, утверждали, что эти промерзлые избенки несравнимо лучше шалашей, замаскированных еловыми ветками поверх плащ-палаток и разбитых на мокрой земле. Во исполнение приказа успели за двое суток выскрести полы, сколотить одноярусные нары, обтянуть закопченные стены простынями, даже навесить на окнах нарядные, крашенные риванолем занавески. По наблюдениям старшей медсестры Марьи Васильевны, в иных условиях становится лекарством и скромная походная красота.
В полночь на следующие сутки прибыла первая партия раненых. Эшелон разгружался впотьмах, без единого окрика или стона, возможно, чтоб не привлекать внимания войны, дремавшей поблизости; до рассвета все были в поту и на ногах, а Полю сверх того мучили тошнота, сознание неопытности своей и жалость. Ее потрясла в ту ночь нередко ускользающая от летописцев изнанка подвига: запах запущенных ран, разнообразие человеческих страданий и героическое спокойствие хирургов, а прежде всего кроткая солдатская благодарность за самую мимоходную ласку. Тут открылось, что руки у Поли точней и бережней, чем у многих, и — лучше других умела она придать такое положение простреленному телу, чтоб можно было ненадолго забыть о нем; и всегда у ней находился в запасе забавный случай, свежая радионовость, слово участия, которым как бы принимала на себя частицу чужой боли. Ей быстро далось чувство старшинства перед этими заросшими бородищей чернорабочими войны, однако она так и не овладела до конца спасительным бесстрастием, к чему, казалось бы, невольно приучает белый халат. Но именно сочетание этих качеств и ускорило ее перевод в палату тяжелого профиля, на языке врачей, где лежали наиболее безнадежные и беспамятные.
Сам Струнников привел ее туда, вместе с ней постоял в приножье у каждого и объяснил Полину обязанность всемерно тащить их из черной ямы, пока не будут в состоянии стучать костяшками домино; стариковское волнение, наверно воспоминание о погибшем сыне, заставило его прибавить, что этим людям еще предстоит после победы достраивать материальную базу коммунизма. Поля с жаром взялась за работу, и первое время Марья Васильевна не могла нахвалиться ею. Суровая до сухости и с властным характером хозяйки, эта женщина привязалась к Поле за ее опрятность и выносливость и еще за цвет волос, схожий овал лица, безоблачность Полина взгляда. Из свидетельских показаний при расследовании одного несчастного случая выяснилось впоследствии, что эта женщина часто тосковала по единственной дочке как раз Полина возраста, погибшей в роды незадолго перед войной, что заочно Марья Васильевна винила какую-то акушерку якобы за медицинский недосмотр, что в армию пошла добровольно и вынесла из огня добрый десяток солдат, пока не попала на более спокойную работу в струнниковский госпиталь; к слову, и сама еще прихрамывала после раненья.
Благодаря дремучей толще Пустошeй, стоявших непроходным заслоном, не было, пожалуй, более безопасного места во всей войне. Лишь изредка из глубоких тылов через голову начинала бить корпусная немецкая артиллерия с незамедлительным откликом нашей стороны, да однажды за все время случился воздушный поединок. Четыре самолета, сцепленные невидимой ниткой, кружили в рябеньком таком небе, сверкали плоскостями... и весь госпиталь с крылец или из окон следил за ходом боя, пока один, с черным крестом, не обратился в бегство, а другой, наш, прочертил дымом падающую кривую, обычную при летальном исходе... Пока стояло затишье, Марья Васильевна делилась с Полей первичными навыками профессии, в расчете сделать из нее образцовую медицинскую сестру того уровня, когда и это второстепенное, казалось бы, ремесло становится высоким искусством. Теперь Поля с чистой совестью ела честный советский хлеб, положенный ей по четвертому расписанию; болезнь сомнения прошла почти бесследно, но крохотная щербинка, как от кори, навсегда осталась на душе. Так узнала она наконец блаженную, без сновидений, усталость, самую необходимую приправу к счастью, и благородную радость мастера при виде неуверенной улыбки, с какой, по ее приметам, начинается солдатское выздоровление... но это длилось недолго.
Марья Васильевна сразу заметила перемену в Полином поведенье: не то чтоб поостыла, а вдруг пропала в девушке веселость, за которую словно солнечный луч встречали ее в палатах. Чем больше гнева за людские муки копилось в Поле, тем сильней тянуло отдать себя всю на их преодоление; чем больше читала про девушек-снайперов, пилотов, сандружинниц, ходивших с пехотой в атаку, тем глубже убеждалась, что тысячью материнских уловок великая река снова укрыла ее в тихой заводи... В то же время странное чутье, происходившее от близости территории их совместного детства, подсказывало Поле, что совсем недалеко находился и Родион — стоило лишь позвать на зорьке, чтоб он услышал ее голос! То была бескорыстная тяга разделить с ним опасность, потому что, казалось, никто другой на свете и не мог так нуждаться в ее помощи. Один и тот же образ неотступно преследовал ее: с раскинутыми руками, как и Бобрынин в июльском Варином виденье, лежит он на снегу с гаснущими мыслями и лицом в меркнущую высь. Поля никогда не простила бы себе промедленья.
Тайком от всех и в нарушение правил Поля послала куда следует рапорт с просьбой о переводе ее в любом качестве поближе к передовой; она ссылалась на свою, еще не оцененную способность сделать для отчизны нечто большее, чем только бегать в аптеку, мыть раненых, скоблить полы в операционной. «Мной и теперь довольны, спросите хоть у самой Марьи Васильевны, — жаловалась она, пытаясь достучаться в чье-то сердце, — но ведь комсомолке положено расти с каждым днем, а я сколько ни просижу здесь, все равно даже кожных швов не сумею наложить». И дальше: «...не того боюсь, что в расцвете жизни перестанет биться мой пульс, а в жилах застынет молодая кровь, — боюсь, не попрекнули бы меня со временем, если не народ — так совесть моя, что сделала слишком мало в сравнении с тем, что могла». Через несколько дней сам Струнников при обходе госпиталя строго побранил ее за обращение через голову прямого начальства, и Поля поняла, что ее послание дошло по назначению. Разговор произошел возле койки одного, самого благополучного в ее палате артиллерийского офицера Дементьева, которому Поля помогала в ту минуту коротать медленное больничное время.
Дементьева сняли с поезда в обмороке неопасным кровотечением, когда он досрочно возвращался в часть из глубокого тыла, не закончив леченья. Ближе всех к подслеповатому окошку, он сосредоточенно слушал, как скребется вьюга в стекло, — самый тихий в Полиной палате и злой на задержку в его воинской деятельности, происшедшую не по его вине. Поля уже знала, что чем легче раненье, тем капризней больной. У этого не было ни жалоб, ни прихотей, кроме одной: ночью и без свидетелей Поля доставала из-под его изголовья мятый конверт и вполголоса, почти наизусть, при свете трофейной стеариновой горелки читала полустершиеся карандашные строки. Письмо было от его покойной ныне жены, с курорта, написанное накануне объявления войны, за час до падения на санаторий тяжелой германской бомбы. Женщина красиво описывала, как чудесно почему-то искрилось небо в тот день, и как после скарлатины поправился на воздухе их малыш, и какие планы у нее самой по окончании консерватории, и еще сотни подробностей и милых интонаций, из которых слагается музыка женской болтовни; между страничек вложены были цветочные лепестки, уже обесцвеченные солдатским потом. Офицер выслушивал письмо с закрытыми глазами и лишь однажды мечтательно проговорился Поле, что же он наделает теперь с фашистским райхом, если ему дадут хоть завалящую пушчонку или только ржавый дробовик, пускай даже обломок сапожного ножа!.. А Поля подумала тогда, каких страшных врагов создает себе своими преступленьями этот старый мир.
Тут-то, неслышный как всегда, и нагрянул со своей свитой Струнников. Он спросил Дементьева, почему не спит, и тот объяснил, что ночью у него это как-то не получается.
— Чувствуете себя как? — и потянулся было за письмом, чтобы узнать причину такого непозволительного блеска и ожесточения в глазах у больного.
— В общем, после того как влили в меня семьсот пятьдесят граммов девичьей крови, выкручиваюсь помаленьку, товарищ врач, — сдержанно пошутил Дементьев, но письма не отдал. — Только голова пока неважная, да и ноги... а мне еще много придется ходить. Извините, товарищ военврач первого ранга, но в артиллерии мы достигли несравненно лучших успехов, чем в медицине.