Город. Все живое… - Клиффорд Саймак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неряшливость расстроила аккуратистку. Но с этим она еще могла мириться. Беда в том, что не это было главным.
А что главное у робота… у любой машины?
Что машина ценит? Что идеализирует?
Порядок?
Нет, с этой стороны мы пробовали подойти, и ничего не вышло.
Здравомыслие?
Конечно.
Что еще?
Плодотворность? Полезность?
Я лихорадочно думал — и никак не мог сообразить. Разве можно притвориться сумасшедшим, да еще на таком пятачке, внутри всезнающей разумной машины? Даже во имя здравого смысла?
Но все равно я лежал и думал о различных видах безумия. Впрочем, этим можно одурачить людей, но не робота. Робота надо пронять главным… А какой самый главный вид безумия? Вероятно, робота может ужаснуть по-настоящему только безумие, связанное с потерей способности к полезному действию.
Вот оно!
Я поворачивал эту мысль и так и сяк, примеряясь к ней со всех сторон.
Безупречна!
Уже с самого начала пользы от нас было мало. Мы полетели только потому, что правила Центра не позволяли послать Прелесть одну. Мы были полезны лишь потенциально.
Мы что-то делали. Мы читали книги, писали ужасные стихи, играли в карты и спорили. Большую часть времени мы не сидели без дела. В космосе так: все время что-то делай, какими бы бессмысленными или бесцельными ни казались тебе собственные занятия.
Утром после завтрака, когда Бен захотел поиграть в карты, я отказался составить ему компанию. Я сел на пол и привалился спиной к стене; я не потрудился даже сесть на стул. Я не курил, потому что курение — это уже дело, и твердо решил стать настолько инертным, насколько это возможно для живого человека. Я не собирался шевелить даже пальцем, когда не надо было есть, спать или садиться.
Бен побродил кругом и пытался вовлечь Джимми в карточную игру, но тот не любил карт и был занят писанием стихов.
Поэтому Бен подошел и сел на пол рядом со мной.
— Хочешь закурить? — спросил он, протягивая мне кисет.
Я покачал головой.
— Что случилось? После завтрака ты не курил.
— Что толку? — сказал я.
Он пытался разговорить меня, но я не отвечал. Тогда он встал, походил немного, а потом снова сел рядом со мной.
— Что с вами обоими? — тревожно спросила Прелесть. Почему вы ничего не делаете?
— Ничего не хочется делать, — сказал я ей. — Одно беспокойство от всех этих дел.
Она побранила нас немного, а я не осмеливался взглянуть на Бена, но чувствовал, что он уже понимает, к чему я клоню. Немного погодя Прелесть оставила нас в покое, и мы так и сидели, как кайфующие турки.
Джимми продолжал писать стихи. С ним мы поделать ничего не могли. Но Прелесть обратила на нас его внимание, когда мы потащились обедать. Она злилась все больше и называла нас лентяями, каковыми мы, собственно, и были. Она беспокоилась за наше здоровье и заставила нас пройти в диагностическую кабину; здесь выяснилось, что мы в полном здравии, и это довело Прелесть до белого каления.
Она занудно перечисляла все, чем мы можем заняться. Но, пообедав, мы с Беном снова сели на пол и прислонились к стене. На этот раз к нам присоединился Джимми.
Попробуйте сидеть целые дни напролет, совершенно ничего не делая. Сначала чувствуешь себя как-то неловко, потом мучительно и в конце концов невыносимо. Не знаю, что делали другие, а я вспоминал сложные математические задачи и пытался решить их. Я играл в уме в шахматы партию за партией, но ни разу не мог удержать в памяти больше двенадцати ходов. Я окунулся в свое детство и пытался последовательно восстановить в памяти, что когда-то делал и что испытал. Чтобы убить время, я забирался в самые странные дебри воображения. Я даже сочинял стихи, и, откровенно говоря, они получились получше, чем у Джимми.
Мне кажется, Прелесть кое о чем догадывалась. Она видела, что поведение наше нарочито, но на сей раз возмущение, что могут существовать такие бездельники, взяло верх над холодным мышлением робота.
Прелесть умоляла нас, обхаживала, поучала… почти пять дней подряд она драла глотку. Она пыталась пристыдить нас. Она говорила, что мы никчемные, низкие, безответственные люди. Я и не представлял себе, что она знает некоторые эпитеты и похлестче.
Она старалась вселить в нас бодрость духа.
Она говорила нам о своей любви такими стихами в прозе, что перед ними почти поблекла поэзия нашего Джимми.
Она напоминала нам о том, что мы люди, и взывала к нашей чести.
Она грозилась выкинуть нас за борт.
А мы просто сидели.
И ничего не делали.
Чаще всего мы даже не отвечали. Мы не пытались защищаться. Порой мы соглашались со всем, что она говорила, и это, по-моему, раздражало ее больше всего.
Она стала холодной и сдержанной. Ни обиды. Ни злости. Просто холодность.
В конце концов она перестала с нами разговаривать. Теперь нам приходилось трудно. Мы боялись произнести хоть слово и поэтому не могли сговориться, как быть дальше. Мы были вынуждены продолжать ничего не делать. Вынуждены, потому что это лишило бы нас тех преимуществ, которых мы уже добились.
Тянулись дни, и ничего не случалось. Прелесть не разговаривала с нами. Она кормила нас, мыла посуду, стирала, убирала койки. Она заботилась о нас, как и прежде, но делала это молча.
Разумеется, она гневалась.
В голову мне приходили безумные мысли.
Может быть, Прелесть — женщина? Может быть, на всю эту громаду мыслящей машины наслоился женский ум? В конце концов, никто из нас не знал досконально устройства Прелести.
Это был ум старой девы, настолько разочарованный, такой одинокой и обойденной жизнью, что она с радостью ухватилась бы за любую авантюру, даже рискуя собой, так как с годами ей уже было бы все равно.
Я создал внушительный образ гипотетической старой девы и даже подумал о кошке, канарейке и меблированных комнатах, в которых она жила бы.
Мне представлялись ее прогулки в одиночестве по вечерам, ее бесцельная болтовня, ее маленькие воображаемые победы и желания, распиравшие ее.
И мне стало жаль старую деву.
Фантастика? Конечно. Но она помогала коротать время.
Однако была еще и другая мысль, не оставлявшая меня: Прелесть, уже побежденная, наконец сдалась и несет нас к Земле, но, как всякая женщина, она не хочет признаться в этом, чтобы мы не утешились и не испытывали удовольствия от сознания, что выиграли и летим домой.
Я говорил себе снова и снова, что это невозможно, что после всех курбетов, которые она выкидывала, Прелесть не осмелится вернуться. Ее превратят в лом.
Но мысль эта не уходила — я никак не мог отделаться от нее. Я чувствовал, что ошибаюсь, но убедить себя в этом не мог и стал поглядывать на хронометр. Я то и дело говорил себе: «На час ближе к дому, еще на час и еще. Мы уже совсем близко». Что бы я себе ни говорил, как бы ни спорил с собой, я все больше склонялся к мысли, что мы движемся по направлению к Земле.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});