Буря - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вася не знал, как рассказать о своем счастье, которое длилось всего одну ночь, но которое казалось ему длинным, сложным и непонятным; он иногда только выговаривал вслух милое имя.
В обычное время люди растут, взрослеют, стареют, подчиняясь ритму годов, и как о странностях говорят об одном, что в нем сохранилось много детского, о другом, что он до срока постарел. Душевный опыт, который отличает зрелого человека от юноши, приобретается медленно. Иначе складывается душевная жизнь в годы испытаний: люди тогда и теряют и приобретают необычайно быстро; исчезает понятие возраста, сердце одновременно и черствеет и становится особенно восприимчивым; мир сужается — холм для солдата, лес для партизана, и этот мир ширится, потому, что от обнаженности чувств, от ощущения кровной связи с другими человек начинает жить не одной, а многими жизнями.
Нине Георгиевне Вася казался чересчур простым. До войны он скорее приглядывался к жизни, чем жил. Разумеется, ему были знакомы трудности, лишения, но он не знал опасностей, искушений, того духовного лабиринта, в котором блуждали многие юноши Запада, обеспеченные и, казалось бы, счастливые. То, что представлялось матери простотой, было отрочеством, еще свободным от настоящих испытаний. Кажется, только Наташа чувствовала, что за внешней простотой Васи скрываются глубокий ум и большое сердце, но Наташа тогда была девочкой, и, чувствуя душевное богатство Васи, она его не осознавала. Теперь он часто думал: если увижу Наташу, она меня не узнает. Минутами он думал об этом со страхом: вдруг они окажутся друг другу чужими? Но сердце подсказывало: этого не может быть, они живут одним, поймут друг друга с полуслова. Он несколько раз писал ей, давал письма товарищам, которые пробирались на Большую землю, но не знал, дошли ли эти письма. С самолета дважды им сбросили оружие, табак, газеты, а почты не было. Он никогда не спрашивал себя: ждет ли его Наташа; знал, что после ночи в Минске не может быть ни у него, ни у нее ничего другого. В партизанском отряде были девушки, вокруг Васи разворачивались романические истории — влюблялись, ревновали, расходились. Близость смерти развязывала былые клятвы, стирала воспоминания. А Вася не мог себе представить другую женщину, кроме Наташи. Не раз он задумывался над силой своего чувства, пробовал над собой подшучивать, но стоило ему подумать — милая моя, курносенькая, как ирония пропадала.
Он стал прекрасным командиром, тщательно подготовлял операции, заражал бойцов своей храбростью. А в тихие вечера он продолжал думать о мирной жизни, возвращался в мыслях к своей работе, видел светлые ясные дома, вычерчивал на клочках старых газет, перед тем как их раскурить, планы будущих городов. Накануне войны его прельщали небоскребы. Теперь у него были сомнения: идея небоскреба родилась от желания преодолеть пространство. Чем больше машин, чем гуще сеть метро, тем наивнее нагромождение этажей — преодоление пространства останавливает прыжок камней вверх, Вася думал о городах, похожих на сады, о стиле эпохи, которая все еще ищет своего выражения — ведь не только заводы у нас и не только бетон!.. Архитектура прежде казалась ему индустриальным строительством, теперь все чаще и чаще он тосковал об искусстве. Развитие техники, думал он, идет такими темпами, что нет раздельных периодов, все переплетается. Чертовски увлекательно… И все-таки это иллюзия, — чем выше техника, тем выше и материальные потребности. Мы здесь страдаем от отсутствия электричества, партизаны двенадцатого года этих страданий не знали. Можно страдать от отсутствия охлажденного воздуха, оттого, что у тебя машина с шестью цилиндрами, а не с двенадцатью. Два года назад у немцев было больше техники, чем у нас. Почему же они не взяли Москвы? Теперь они придумали «тигры», и наши их лупят почем зря… Они пишут в своих газетах, что готовят какое-то «секретное оружие». Ничего это не изменит. У американцев тоже техника очень высокая, наверно и они что-то изобрели. Все это поражает, слушаешь в первый раз и раскрываешь рот. А решает дело другое — человек. Жалко, что нельзя дать анализ души. Вот Иван, или Аванесян, или Смирнов — наши советские люди, не выдающиеся, если угодно обыкновенные, никто о них не знает, кроме друзей, могли бы попасть в газету, это случайность, и я убежден, что душевно они несравненно выше наших противников…
Однажды они с Иваном заговорили о том, что лучше у нас и за границей. «Социальный строй у нас самый высокий, — сказал Вася, — следовательно в ряде областей мы впереди — в разрешении национального вопроса, в демократичности образования и так далее. А вот что у немцев лучше?..» — «У немцев, — Иван сказал это кисло, не хотелось ничего за ними признать, но условились — будут разбирать беспристрастно. — У немцев, судя по журналам, дома устроены удобнее». — «Ну, это деталь. А тебе, кстати, нравится их архитектура?» — «Не знаю. Я мало видел фотографий, и потом это твоя специальность». — «С индустриальной точки зрения, я предпочитаю Америку, а с художественной… Кажется, Акрополь еще никто не переплюнул…» — «У американцев автомобили лучше…» — «А у нас музыка…» — «Это уж от внутренней сущности…» — «Вот именно». Вася оживился: «Я тебе скажу коротко, что у нас лучше — человек; по-моему, это главное, человек может сделать машину, а нет машины, которая сделала бы человека…»
Этот разговор произошел незадолго до гибели Ивана. А сейчас Вася подумал: почти никого не осталось из старых товарищей, Смирнов, Лунц, Рудный и я — четверо… Я в партизанах два с половиной года. И почему-то все мы, как только начинаем говорить по душам, говорим о мирной жизни. Может быть, людям в тихом тылу кажется, что мы заняты одним — войной, что ничто больше нас не интересует, что мы превратились в героев Майн-Рида или Купера. А все проще и сложнее. Без напускной романтики… Иван, когда шел на операцию, говорил про свою Милочку, потом вспомнил, как смотрел «Три сестры», и сказал: «Чехова трудно понять в ранней молодости…» Это были его последние слова. Пришли газеты, все накинулись, обрадовались, что в Москве продолжают строить метро, спрашивали, что идет в театрах. Вероятно, в этом наша сила: деремся отчаянно, а остались мирными людьми…
Теперь как будто ждать недолго — наши наступают… И тотчас Вася отогнал от себя эту мысль. Слишком часто увлекался, думал — через месяц придут наши… Лучше об этом не думать, придут, когда должны притти. Мы теперь далеко, здесь до тридцать девятого была Польша… И все-таки он улыбался при мысли — Витебское направление…
В ночь на двадцать девятое декабря они произвели новую операцию. Васе сообщили, что в поезде едут какие-то важные немцы. Специалистом по минам считался Лунц. Нужно было замести следы на свежем снегу — немцы были настороже. Примерно в шестистах метрах от колеи залег Вася с товарищами. Когда раздался взрыв, немцы из задних вагонов бросились врассыпную. Застрочили пулеметы партизан. Ходил на операцию и новичок — Паша Кутас.
— Страшно? — спросил его потом Вася.
— Страшно, — ответил Паша.
— Ничего, так полагается. Потом привыкнешь… Мне и теперь каждый раз страшно, только привык…
— Как же страшно, если привык?..
— Вот именно так — привык к тому, что страшно…
Новый год встретили торжественно. Слушали речь Калинина и улыбались: хорошо! Сейчас и в Москве слушают… Часы бьют… Пили сначала за Сталина, потом за Красную Армию. Потом пили за каждого: Лосев (его называли «наш АХУ») припрятал три ящика с немецким ромом.
Встал Смирнов:
— Вытьем за жену нашего командира и за всех жен.
Вася заулыбался широкой улыбкой — за эту улыбку Наташа его прозвала «кот-мурлыка». С Новым годом, Наташа! Знаешь ли ты, что я жив? Бьется сердце, это так странно… В апреле осколок мины попал в руку, часики сломались. А сердце бьется… Та ночь продолжается, она была самой короткой в году, и она самая длинная, длиннее жизни. Милая моя, курносенькая!..
20
Дивизия, в которой служила Рая, перебазировалась, и письмо Осипа пролежало на полевой почте два месяца. Рая давно была готова к страшной вести; а накануне Нового года приехал военный корреспондент, побывавший в Киеве, он рассказал про Бабий Яр. И все же Рая еще надеялась. Сколько раз она говорила себе, не на что рассчитывать, но где-то таилась надежда — вдруг ушли в село или кто-нибудь их спрятал… Только прочитав письмо Осипа, она поняла, что Али нет.
Сержант Кузнецов, один из лучших снайперов дивизии, огромный молчаливый сибиряк, до войны был охотником. Он сам походил на лесного зверя, только глаза у него были ласковые и наивные. Однажды он сказал Рае: «Не знаю, как немца назвать? Если сказать „зверь“, медведь обидится. Медведь, когда сытый, разве он пойдет на человека? Никогда. А немцу лишь бы терзать…» Он трогал Раю своей непосредственностью, душевной чистотой. Никто в роте не узнал, что младший лейтенант Раиса Альпер получила дурные вести; а Кузнецову Рая сказала: