Выбор Софи - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заря еще не занялась – я сижу тут, слушаю стрекот цикад и третье утро подряд, размышляя о ее мерзком искусстве, думаю о том, какая беда свалилась на меня. Я снова оглядел себя в зеркале в ванной и пришел к выводу, что в моей физиономии все на месте, более того: я могу со всей скромностью сказать, что не так уж я дурен собой – крупный нос и карие умные глаза, хорошая кожа, отличный костяк (не такой, хвала Всевышнему, который можно было бы назвать «аристократическим», но черты достаточно острые, чтобы я не выглядел плебеем), довольно подвижный рот – все это вместе составляет лицо, которое вполне можно назвать красивым, хотя ему безусловно далеко до стереотипной красоты героя рекламы «Виталиса». Так что мой внешний вид не мог оттолкнуть Мэри-Элис. Она девушка чувствительная, начитанная – она внимательно проштудировала одну-две книги, которые интересуют и меня, – обладает чувством юмора (родником смеха ее, конечно, не назовешь, да и кого можно так назвать, когда есть Джек Браун), – в общем для девушки ее среды, а выросла она на глубоком Юге, Мэри-Элис кажется достаточно передовой и свободомыслящей в «мирских» делах. Правда, довольно атавистично она слишком уж часто упоминает о церкви. Ни один из нас не был столь безрассуден, чтобы клясться в любви, но она – пусть не слишком, но все же – была явно сексуально возбуждена. Тут, однако, она была полной противоположностью Лесли, ибо невзирая на ее страсть в минуты лобзаний (я думаю, в известной мере деланную), она необычайно благонравна по части языка (как многие девушки-южанки). Когда, к примеру, после того как мы уже целый час «занимались любовью», я, забывшись, прошептал, что у нее дивная задница и протянул было руку к ее ягодицам, она тотчас отстранилась и зло прошептала: «Я ненавижу это слово! Неужели нельзя сказать «бедра»?», – я понял тогда, что дальнейшая нескромность может оказаться роковой.
У нее были довольно приятные округлые, словно зрелые мускусные дыньки, маленькие грудки, но ничто способно сравниться с ее идеальной задницей, которая – за исключением, пожалуй, задницы Софи – вполне может занять первое место в мире благодаря своим лунообразным шарам такой бессовестной симметрии, что гллядя на нее даже в этих унылых фланелевых юбках из «Пек-энд-Пек», я чувствую, как острая боль пронзает мои яйца, словно в них ударил копытом мул. Она не слишком большой мастак по части обследования всех закоулков тела – тут ее не сравнить с Лесли, которая выделывала такие гимнастические кульбиты языком, что я буду помнить их всю жизнь. И хотя Мэри-Элис, подобно Лесли, не разрешит мне и пальцем дотронуться до наиболее привлекательных складочек и уголков ее невероятно желанного тела, я никак не пойму, зачем она из раза в раз проделывает одно и то же, причем без особого удовольствия и как бы невзначай, – зачем она часами трясет мой фаллос, пока он не становится обезвоженным и безжизненным, а я не чувствую себя оскорбленным и выжатым как лимон? Сначала, когда я почувствовал маленькую ручку баптистки на моем поразительно напрягшемся стержне, я страшно возбудился и тут же пустил фонтан, обрызгав нас обоих, что, к моему изумлению, учитывая ее сдержанность, ничуть ее не возмутило, – она просто вытерлась платком, который я ей протянул. Но после трех вечеров и девяти оргазмов (по три в вечер, если быть точным) я почти утратил восприимчивость и понял, что в такого рода поведении есть нечто не совсем нормальное. Мой молчаливый намек (а я осторожно нагнул рукой ей голову) на то, что она, возможно, хочет заняться любовью по-итальянски, был встречен с таким отвращением, точно ей предложили попробовать сырое мясо кенгуру, – я понял, что этот путь для меня заказан.
И потекли ночи в потной тишине. Ее нежные молодые грудки были по-прежнему накрепко закованы в бюстгалтер под целомудренной бумажной блузкой. И нет доступа к этому манящему сокровищу, которое таится между ее ног – оно на таком же крепком запоре, как форт Нокс. Но – хлоп! – каждый час встает мой прут, и Мэри-Элис со стоическим безразличием берет его в руку и начинает устало наяривать со скоростью, с какой судья на финише марафона отсчитывает секунды, а я начинаю тяжело дышать и стенать и слышу, как, всхлипывая, произношу всякие глупости, вроде: «О Боже, до чего же хорошо, Мэри-Элис!», вижу ее прелестное, совершенно равнодушное лицо, и во мне нарастают жажда обладания и отчаяние – только отчаяния больше. Уже совсем рассвело, горы Рамапо затянуло туманом, стали перекликаться птицы. Бедный мой джончик был еле жив и съежился, точно придавленный червяк. Не могу понять, почему мне понадобилось несколько ночей, чтобы уразуметь, что мое состояние, близкое к самоубийству, частично объясняется сознанием, что я сам мог бы куда лучше – во всяком случае куда бережнее – осуществить то, что с таким sangfroid[324] творила со мной Мэри-Элис.
Где-то к концу моего пребывания у Джека Брауна – серым дождливым утром, в котором чувствовалось первое холодное дыхание осени, – я сделал в дневнике нижеследующую запись. Крошечные, словно паучьей лапкой выведенные буковки, которые я, конечно, не в состоянии здесь изобразить, служат доказательством моего душевного разлада.
Снова бессонная, или почти бессонная, ночь. Я не могу винить Джека Брауна, которого очень люблю, в моем нервном расстройстве или в том, что он неправильно толкует происходящее со мной. Не его вина, что Мэри-Элис так терзает меня. Он явно считает, что всю прошлую неделю мы с Мэри-Элис, как хорьки, занимались любовью, – судя по некоторым его замечаниям (сопровождающимся многозначительными подталкиваниями локтем), он считает, что я получил полное удовольствие от его хорошенькой свояченицы. Будучи трусом, я не могу заставить себя разубедить его. Сегодня после отличного ужина, – а была подана такая виргинская ветчина, какой я в жизни не пробовал, – мы вчетвером отправились в Ньяк смотреть какой-то идиотский фильм. Затем, вскоре после полуночи, Джек и Долорес ушли к себе в спальню, а мы с Мэри-Элис, уединившись в нашем любовном гнездышке на нижней террасе, вновь предались своему трагическому ритуалу. Я выпиваю уйму пива, чтобы придать себе авторитета. Сначала все протекает довольно приятно, но после бесконечно долгой томительной подготовки начинается все то же неизбежное нарастание страсти, превратившиеся для меня в нечто уныло однообразное и невыносимое. Уже не дожидаясь моей подсказки, Мэри-Элис сама тянется к моей «молнии» – ее безжалостная ручка снова готова орудовать моим джоником. На сей раз я, однако, останавливаю ее – весь день я готовился к объяснению с нею. «Мэри-Элис, – говорю я, – почему нам не быть друг с другом откровенными? Мы почему-то ни разу не говорили об этой проблеме. Ты мне очень нравишься, но по-честному, я больше не в состоянии это выносить. Ты что, боишься… – Я медлю, подбирая слова, зная, что она особо чувствительна к языку. – …боишься… ну, ты знаешь чего? Если да, то я хочу тебе сказать, что есть способы не допустить… никакой случайности. Обещаю, я буду очень осторожен». Помолчав, она кладет голову с этими своими пышными волосами, одуряюще пахнущими гарденией, мне на плечо, вздыхает и говорит: «Нет, не в том дело, Язвинка». И умолкает. «Так в чем же тогда? – говорю я. – Пойми, если не считать поцелуев, я же до тебя даже не дотрагивался, я же тебя не ласкал! Как-то все не так получается, Мэри-Элис! Вообще то, чем мы занимаемся, это же настоящее извращение!» После небольшой паузы она говорит: «Ох, Язвинка, сама не знаю. Ты тоже мне очень нравишься, но ты же знаешь – это не любовь. А для меня секс неотделим от любви. Я хочу, чтобы тот, кто полюбит меня, нашел меня такой, какой надо. И чтобы у нас с тобой тоже все было как надо. Я один раз так обожглась». – «Что значит – обожглась? – спрашиваю я. – Ты была в кого-то влюблена?» Она говорит: «Да, мне так казалось. И он меня больно обжег. Я больше не хочу обжигаться».
И она принимается рассказывать мне печальную историю любви в стиле этих чудовищных рассказов, публикуемых в «Космополитен», где сексуальная мораль 1940-х годов смешивается с психопатологией, что и позволяет ей мучить меня. У нее был жених, некий Уолтер, – рассказывает она мне, – морской летчик, ухаживавший за ней четыре месяца. До помолвки (объясняет она мне описательно, не хуже любой ханжи) у них не было настоящих половых отношений, хотя по его подсказке она и научилась массировать его («чтоб стимулировать») – по всей вероятности, так же бесстрастно и с тем же ритмическим искусством – и занималась этим из вечера в вечер, чтобы «успокоить» его и одновременно обезопасить свою бархатистую шкатулочку, куда ему до смерти хотелось залезть. (Четыре месяца! Вы только представьте себе, во что превратились синие брюки Уолта и какие океаны затопляли их, когда он кончал!) Только когда злополучный малый официально объявил о своем намерении жениться и преподнес кольцо (продолжала со всей наивностью рассказывать мне Мэри-Элис) отдала она ему свой бесценный горшочек с медом, ибо баптистская вера, в которой она была воспитана, насылала гибель, подобную смерти на тех, кто предавался телесным утехам без хотя бы перспективы брака. Собственно, добавила Мэри-Элис, она считала достаточно порочным уже и то, чем они занимались до того, как был завязан узелок. Тут Мэри-Элис умолкает и, возвращаясь к началу нашего разговора, произносит нечто такое, от чего я в ярости стискиваю зубы. «Дело не в том, что я не желаю тебя, Язвинка. Желания у меня неуемные. Уолтер научил меня любви». А я слушал, как она бормочет, нанизывая друг на друга банальности, вроде: «симпатии», «нежности», «верности», «понимания», «сочувствия» и прочей христианской чепухи, и сгорал от желания изнасиловать ее. В общем с Уолтером дело кончилось тем, что он бросил ее накануне свадьбы, – это был величайший шок в ее жизни. «Вот я и обожглась, Язвинка, и больше так обжигаться не хочу».