Симплициссимус - Ганс Якоб Гриммельсгаузен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вздумал разбогатеть на игре в карты, доставляя себе иногда добрый выигрыш с помощью такого искусства, в коем знал толк, что мне порой и удавалось, так что мой кошелек снова был тугонек; однако было у него такое же свойство, как и у ясного месяца: то он полон, то на ущербе, а то я не мог вытянуть из него ни единого геллера, ибо у меня было обыкновение разом все проматывать, либо пропивать, либо спускать в карты, каковые мои добродетели хорошо вызнал мой господин. Однажды сей мой господин и я с ним прискакали в некий знатный польский город в намерении устроить там нужные дела. Там, когда мой господин, притомившись, улегся в постель и пожелал переночевать, пристал я к одной компании, и мы сперва изрядно выпили, а потом принялись, к моему несчастью, играть в карты. Я не только проиграл все деньги, но и свой камзол, красный кушак и т. д., вплоть до штанов и рубахи. Я пошел полураздетым, ибо уже стемнело, на постоялый двор, и так как мой господин спал крепким сном, то произвел визитацию его кошелька и, забрав денежки, выскользнул как можно проворнее, воротился к своей компании, однако с полным невезением, ибо карты все шли против меня. Не успел я как следует разыграться, чтобы воротить проигрыш – ан, глядь, и эти деньги уплыли, так что я снова принужден был отправиться в трактир, где ночевал мой господин, который меж тем пробудился и тотчас же приметил, что хотя его кошелек на месте, а денежки из него выудили. А когда он за такую неожиданность жестоко выговаривал хозяину, хозяйке и всей челяди, то, на свою беду, пришел я туда в одной рубахе и портках, ибо, как о том уже сказано, проигрался в пух и хотел забрать также и платье моего господина и поставить на карту.
Когда он меня завидел, то стоило поглядеть, как он на меня накинулся, ибо я был столь бесстыден, что еще попросил у него денег выкупить платье. Он призывал тысячу бед на мою голову и добавил, что хочет отправить меня по горячим следам на виселицу, но скоро переменил свое мнение и велел мне поскорее забрать пожитки и больше никогда не попадаться ему на глаза, а не то мне придется весьма худо. Я был в превеликом страхе, ибо увидел, что он поставил свою оседланную лошадь рядом с моею и собирался уехать, а потому стал просить и заклинать его именем божиим не покидать меня в такой напасти; однако ничего не помогло: он ускакал. Я подумал: «Ну вот, как говорится: «Лопай, пташка, или околевай!», и потому побежал что есть мочи рядом с лошадьми [845], покуда мы не удалились на порядочную дистанцию от деревеньки, а я все еще не переставал клянчить деньги, чтобы выкупить платье, но тщетно. Наконец завидел я несколько мужиков, возвращавшихся домой с полевых работ; тут завопил я прежалостным голосом, чтобы они помогли мне против этого разбойника, который забрал у меня лошадь и все мое добро, а мне взамен бросил свои лохмотья. Мои жалобные крики не прошли мимо слуха этих легковерных людей; они быстро подбежали, и так как почли за сущую правду все, что я им наговорил, то сгребли моего доктора и обошлись с ним весьма круто, отняли у него лошадь, надавали ему крепких тумаков, стащили с него изрядный камзол и вручили его мне, а я его проворно взял и напялил на себя. Что тут врач ни уверял, все было напрасно; мои жалостные вопли и крики «разбой!» совершенно проняли мужиков. Засим я вскочил на лошадь, а другую взял за поводья и повел рядом, поблагодарив мужиков за то, что они вовремя подоспели ко мне на помощь, и, оставив доктора в одной рубахе, ускакал полным галопом с такою поспешностью, как только мог. Но все же, отъехав несколько, обернулся и крикнул им, чтобы они не причиняли врачу вреда, то будет неправедно, а ссудили бы его платьем, за такое благодеяние он им окажет благодарность. Сказав это, я отпустил вторую лошадь. Итак, я избавился от самой большой беды, в какую только попадал за всю жизнь. Я нигде долго не останавливался, покуда не прибыл снова в ту страну, где мог снова приняться за составление календарей, и за короткое время заработал так много денег, что послал моему врачу, о коем ненароком услыхал, что он пребывает в одном хорошо известном городе в Швеции, по векселю ровно столько, сколько я у него раньше взял, чрезвычайно благодарил его за оказанную мне доброту, пообещав вскорости повстречаться с ним в другом состоянии и принести ему устное извинение в нанесенном ему по причине крайней нужды бесчестии.
Итак, я снова стал сочинителем календарей, и это хорошее дело славно у меня пошло; особливо ж способствовало моему счастью (что, впрочем, в короткое время обернулось весьма плачевно), что я взял к себе столоваться богатого юношу, который весьма пристрастился к составлению календарей, так что я под конец стал его наставником, а он доставлял мне немалую прибыль и оказывал всяческое послушание. Он любил меня от всего сердца, ибо я дозволял ему все, к чему у него была охота. По соседству с нами жила некая весьма приличная девица по имени Цецилия, которая по недостатку денег добывала себе пропитание и насущный хлеб собственными руками и поддерживала свою скудную жизнь тем, что пряла пряжу; на нее-то и устремил свои взоры, чувства и помыслы мой воспитанник Андреолус и через короткое время так пленен был ее ласковыми словами и благонравными минами, что поклялся либо умереть, либо заполучить в свои руки прелестную соседку, связавшись с нею чистыми брачными узами. Он не упускал ни единого случая ни днем, ни ночью, чтобы оказать ей какую-либо услугу и дать понять, сколь сильно любовная страсть снедает его сердце, что Цецилия принимала не то чтоб хладнокровно, но и не слишком горячо, покуда он ее не упросил дать обещание прийти в расположенный неподалеку от нашего дома сад, куда в уреченное время должен был явиться он сам вместе со мною как его гувернером, дабы самым честным образом договориться о будущем бракосочетании. Но все приуготовления привели к нашему величайшему злополучию. Мой Андреолус встретил Цецилию с веселою приятностию, и она ему ответила тем же; в то время как я прогуливался взад и вперед по саду, созерцая редкостные и приятные растения, оба влюбленные уселись под большим красивым кустом шалфея и вели беседу, которую я не всегда мог расслышать. Однако не прошло много времени, как я услышал горестные вопли, плач и крики, чем был весьма озадачен, покуда ко мне не подбежала Цецилия и, не переставая жалобно рыдать и ломать руки, закричала: «Андреолус! Мой любезный Андреолус мертв! О, горе, он лежит там на траве бледный как смерть!» и пр. С перепугу я не мог вымолвить ни слова, а поспешил со всех ног к тому месту, где мой Андреолус распростерся на траве и, как я его ни тряс и ни тормошил, не подавал никаких признаков жизни, а уже совсем окоченел, распух и весь пошел черными пятнами. «Боже милосердный! – воскликнул я. – Андреолус отравился, и это ты, бесстыжая (показывая на Цецилию), нет сомнения, дала ему яд. О, ты умертвила моего Андреолуса! Кто пособит мне разделаться с тобой и лишить тебя жизни за твою злобу?» В бешенстве я наговорил бы ей еще немало, когда бы на наши крики не сбежались соседи, с удивлением воззрившиеся на сие печальное позорище и все, как один, заподозрившие Цецилию, которая хотя от сердечной скорби и приключившегося несчастья едва не лишилась чувств, однако поклялась самыми святыми клятвами, что совершенно не виновна, и ежели только пожелают ее терпеливо выслушать, то готова поведать до мельчайших подробностей, как все случилось. Я же никак не мог успокоиться, ибо от сердечного сокрушения уже не помнил, что делаю.
Она начала рассказывать, как Андреолус подвел ее к сему шалфейному кусту и после долгих скромных любовных речей оторвал листик, чтобы немного его пожевать, заметив, что шалфей превосходное и весьма здоровое средство для зубов и десен, которое освежает и очищает их от всего, что на них остается от пищи, о чем нередко говаривал мне господин Симплициссимус; после того продолжал вести со мною беседу, но, о, горе! – посреди самых ласковых речей закатил он прекрасные свои очи, побледнел лицом и затем, к моему величайшему испугу и печали, испустил свой благородный дух. «Глядите! – сказала она, сорвав листик шалфея и потерев им зубы, – вот так и он, вот так и он делал». Меня же это еще более раздосадовало, и я сказал, что то пустые отговорки, коими она никогда себя не оправдает за постыдное убийство. Но едва я смолк, как сломленная жестоким горем и скорбью бедная Цецилия внезапно побледнела, как если бы впала в бесчувствие, и поникла на землю, где тотчас же испустила дух к немалому ужасу нас всех, кто тут присутствовал. «О праведный божe! – воскликнул я. – Что же это такое? Что тут сказать? Неужто сегодня напали на меня разом все несчастья? Какие только злоключения не привелось испытать мне в жизни, но никогда еще мне не приходилось так тяжко, как теперь. Ручаюсь головой, что этот шалфейный куст пропитан ядом, что, впрочем, сему растению вовсе не свойственно. Давайте безо всяких проволочек вырвем его с корнем из земли и сожжем!»