Лезвие бритвы (илл.: Н. Гришин) - Иван Ефремов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А конкретно? — спросила Рита.
— Ну вот, например, мы, наше поколение, считали идеальным героем стойкого, немногословного, сдержанного мужчину. А сейчас на Западе, да и у нас появился тоже герой многих книг и кинофильмов — нежно-чувствительный, а то и вовсе истеричный, болтливый остряк, шумный, резкий, разбросанный. Это, по-моему, возвращение к идеалам Средневековья. И тогда и сейчас это заядлый горожанин, в этом все дело.
— И что тебе не нравится?
— Идеал не нравится. Я считаю его возвратом к старому, худшему изданию человека. Противно, до чего обидчивы и сентиментальны такие молодцы. А за обидчивостью кроется сознание собственной неполноценности, за сентиментальностью — жестокость.
— Ого, Леонид Кириллович,— сказал Гирин,— не ожидал у вас такого классического для психолога подхода! Согласен! Скажу больше — психиатров тревожит новая мода длинных волос у мужчин, кружевных манжет и пестрых рубашек. Это намечается тенденция к женственности, слабости, отсутствию желания быть сильным.
— Позвольте! — раздалось сразу несколько голосов, но резкий звонок в передней прервал разговор.
— Кто бы это мог быть? — недоуменно спросила Екатерина Алексеевна.— Открой, Рита!
В столовую вошел быстрый, суховатый и смуглый человек.
— А, Солтамурад! — приветливо воскликнул профессор.— Очень рад, милости прошу. Товарищи, это Солтамурад Бехоев, товарищ моего ученика Ивернева, который в Индии. Солтамурад — знаток индийских языков!
— Уж и знаток! — поморщился чеченец.— Незрелый еще. Простите, не знал, что у вас гости. Евгения Сергеевна велела зайти, когда буду у вас в Москве, спросить, нет ли чего нового.
— Пока нет. Однако вам придется побыть с нами. Присаживайтесь. Вы чем-то взволнованы?
— Нет, понимаете, какое дело. Пошел звонить вам по автомату. Один телефон испорчен, стекла в будке выбиты. Другой тоже испорчен, и тоже стекло выбито. Дальше иду, смотрю, вывеска разбита. Мало того, только повернул за угол, в меня из рогатки трах! Я быстрый, приметил мальчишку, побежал, догнал. Паршивец завизжал, будто я его зарезал. Выскочили какие-то люди, орут: «Чего ты дитя бьешь, уходи, пока цел!» Я говорю: «Это не дитя, а хулиган, трус заугольный». А мне кричат: «Сам хулиган, убирайся, скажи спасибо, что в милицию не сдали, видели, как дитя мордовал». Я плюнул и пошел. Обидно, разве так можно детей воспитывать? Кто будет из него, труса паршивого? Напакостил и спрятался, так жить учат? Ему же в коммунизм идти! Слов нет, район у вас красивый, новый, а народ еще не хозяин! Разве хозяин будет портить свое же, обижать людей? Холуй это, а не хозяин!
— Ладно, Солтамурад, не кипятитесь. Не все здесь такие, можете нам поверить.
— Однако многое изменилось даже с тех пор, как я начинал свои первые экспедиции,— сказал Андреев.— Ушли в прошлое отсутствие запоров в деревнях, старые, покинутые, но нетронутые часовенки на русском Севере, древние надписи и изваяния на степных холмах. Теперь почему-то немало людей старается сокрушить, разбить, испакостить не охраняемые ничем, кроме благоговения к человеческому труду и искусству, вещи, до сей поры стоявшие сотни лет.
— Все тот же признак антисоциальной поврежденной психики, о котором я только что говорил,— сказал Гирин,— чем дальше, тем больше он усиливается, не только на Западе, но уже и на Востоке. Все чаще случаются взрывы самолетов в воздухе, стрельба по невинным ни в чем случайным прохожим, дикая расправа со старинными произведениями искусства, составляющими славу народа, вроде датской Русалочки.
— Почему же еще и с произведениями искусства? — спросил Солтамурад.
— Произведения искусства в поврежденной психике вызывают такую же ярость, как, например, обнаженные изваяния, женская красота или танцы. Чувство своей неполноценности, ущербности и неодолимое желание компенсации торжества — параноидальный комплекс. Раз «Глаша не наша»,— Гирин вспомнил поговорку,— «то бей ее, сволочь такую!».
Я помню Петроград в первые годы Советской республики, когда стояли нетронутые и не охраняемые никем, кроме народной совести, особняки с полами цветного дерева, фресками, зеркалами, даже мебелью, а в их садиках и дворах — прекрасные статуи. Все целехонькое. А теперь у нас боятся поставить красивое изваяние даже на городской площади!
— В самом деле, у нас совершенно ничтожное количество изваяний как образцов красоты человека, не памятников! — воскликнула Сима.
— А на площадях, улицах и в садах древнегреческих городов тысячи статуй стояли много веков,— тихо сказал Гирин,— никем ни разу не тронутые, охраняемые прочнее стальной решетки ореолом своей красоты. Судите сами, чье психическое здоровье было лучше.
— Я бы назвал его по-гомеровски — богоравным,— сказал Солтамурад.
— Ух, как я ненавижу эту, как вы хорошо сказали, заугольную пакость,— взволнованно сказала Сима,— подлых трусов, оскорбляющих и мучающих сначала девчонок, потом девушек, потом своих жен. Подлецов, ночью прокрадывающихся в парк, чтобы отбить нос или руку у прекрасной статуи, написать гвоздем на чистом мраморе гнусное слово. Ломающих, трудясь до пота, какую-нибудь беседку, подпиливающих детские качели. Скажите, Иван Родионович, что это, психопаты или нормальные люди?
— Критерий нормальности — предмет больших споров на Западе! Где грань между нормальным и ненормальным человеком? Мне кажется, что ответ тут простой и не надо печатать тома докладов. Важнейший критерий нормальности — общественное поведение человека. Все нарушения естественной дисциплины, которую требует от человека совместная жизнь с другими людьми, искривления и искажения добрых, товарищеских и заботливых отношений, вероятно, обязаны каким-то психическим дефектам, подлежащим исследованию. Я говорю, естественно, не о случайных промахах поведения, а систематически повторяющихся поступках.
Параноидальная психика выказывает себя также, когда люди нарочно вытаптывают цветы и траву, опрокидывают скамейки, прут поперек движения именно потому, что этого нельзя делать. Самый опасный для социалистического и коммунистического общежития вид психоза. Между прочим, усиленные занятия математикой, с ее прямолинейной и абстрагированной логикой, создают склонность к параноидной психике. Поэтому я против специальных математических средних школ… и против завышенных требований по математике и на конкурсах даже по тем специальностям, где она не нужна.
— Хватит о психопатах,— вмешалась Екатерина Алексеевна,— пойдемте за стол!
— Простите меня,— виновато улыбнулся Гирин,— я так привык проповедовать свою науку, что тоже получил психосдвиг, всегда и везде готов читать лекции.
Гирин оказался за столом рядом с Бехоевым.
— Вы, может быть, родственник знаменитому Зелим-хану,— спросил чеченца доктор,— прозывавшемуся «абрек Заур»?
— Как, вы знаете Зелим-хана?
— Случайно. Была хорошая книга осетинского писателя Дзахо Гатуева. По ней в двадцатых годах поставили фильм «Абрек Заур». Я его смотрел мальчишкой. Неплохо бы сейчас заново поставить, романтики в нем больше, чем в самом современном приключенческом фильме. Насколько помню, отцом Зелим-хана и его брата Солтамурада был Гушмазуко, сын Бехо, следовательно, как в царское время писали фамилии горцев,— Бехоев. А Зелим-хан носил фамилию Гушмазукаев.
— Все верно! — восторженно воскликнул чеченец.— Солтамурад Гушмазукаев — мой дед! Мы стали все Бехоевы уже при Советской власти.
— Да кто ж такой этот Зелим-хан? — спросил Андреев.
— Герой-одиночка, рыцарь, пытавшийся восстановить справедливость, сражаясь с жандармами и царскими чиновниками. Впрочем, так и подобало абреку, одиночному мстителю за попранную свободу или честь,— отвечал Гирин под одобрительные кивки Солтамурада.
— То есть вроде вас самого? — гулко расхохотался Андреев.
— Нет, аналогия здесь не годится,— серьезно ответил Гирин.— Если бы вы знали, сколько в биологии псевдонаучных «теорий», ложных гипотез, выдуманных шарлатанами и параноиками, иногда с блестящими способностями, тогда вы не судили бы строго людей, воздвигающих барьеры и фильтры в этих отраслях биологии и медицины. На Западе опубликованы тысячи книг с бредовыми теориями, завоевавшими среди невежественных людей миллионы последователей, фанатиков — иначе их трудно назвать. Даже когда наука устраивает очередной разгром какой-либо лженаучной школы, последователи продолжают держаться ее еще много лет. Непросто все это. Слишком сильна у людей жажда чуда, тяга к вере в какого-нибудь пророка. Теперь, когда все убедились в могуществе науки, пророки стали возникать на ее почве, а не на религиозной, как раньше.
— И вы не хотите стать таким пророком? — спросил Селезнев.
— Разумеется. Это было бы крахом всего дела моей жизни!